Читаем Зимнее солнце полностью

Весной предыдущего года я окончил Реформатское училище, но так как реалистом, увы, окончил, а не гимназистом, необходимо мне было, для поступления на иоторикофилологический факультет, сдать экзамен по латинскому языку, который я и сдал, в январе, при Петербургском Учебном Округе, а перед тем все лето и первую половину зимы готовился к нему. По греческому языку разрешалось уже в университете сдать экзамен (до перехода на второй курс), так что я был свободен, мог и в Италию съездить, с теп, чтобы летом, на даче, за греческую грамматику засесть. О поездке еще до Рождества был разговор; я жил в радостном ожидании Италии. Поеду, сказано было, в марте, с матерью моей и приятелем Шурой, который конкурсный экзамен для поступления в Технологический Институт отложит на следующую осень. Туда поедем через Вену; назад через Мюнхен, Дрезден и Берлин; все эти, все главные музеи Италии увидим. Давно уже меня Эрмитаж к музеям приохотил, а теперь я и насчет Италии осведомлялся; главную книгу, тогда купленную, до сих пор храню. Вйльфлин, «Классическое искусство». Пообтерся зеленый коленкор, иллюстрации бедненькими стали казаться, но не расстанусь с этой книгой: слишком многому научила меня она. Не понимаю, отчего я к живописи, до всех искусств, даже и словесных, пристрастился, при полном неумении рисовать, при глупом моем нежеланьи хоть кое-как рисованию научиться. Но теперь я уже и к скульптуре и к архитектуре присматриваться начал, Петербургом любуясь, Италию предвкушая; того ке Вельфлииа «Ренесоанс и Барокко» прямо-таки со страстью проштудировал. Однако живопиоь, французская живопись недавнего прошлого и наших дней, четыре этажа занявшая в особняке княгини Юсуповой, иа Бассейной, именно живописностью своей меня восхитила, торжеством выверенного с предельной точностью красочного чувства, с котором наши прославленные живописцы Русского Музея не имели, собственно, ни малейшего понятия. Раз шесть или семь а то и больше, я там, на Басоейной побывал; насытиться не мог. А все-таки предстояло мне от Италии получить — догадывался я уже, радоотно предчувотвовал — больше, несравненно больше.

Вот и март; первый день; день моего рожденья. Получил подарки. К вечеру ожидались гости. Но часов в одиннадцать утра позвали меня в кабинет отца, — рядом с прихожей, небольшой, квадратный, где над письменным столом висел в золоченой резной раме мой портрет, оемь лет назад маслом писанный в Гомбурге; портрет мальчика о коротко подстриженными, не успевшими отраоти после тифа волосами, в белой шеротяной матроске с синим воротником. С тех пор как мы переехали на эту квартиру, любил я тут сидеть у окна в кожаном кресле, деревянные ручки которого оканчивались львиной мордой; льву можно было палец засунуть в пасть и пощупать клыки: авось не укусит. Но теперь отец сидел в этом кресле, а мать почему-то за письменным столом, в слезах. И отец был бледен, расстроен. Он взял мою руку широкой своей, уютно шершавой рукой, и неуверенно произнес: «Ты не знаешь, но теперь ты — большой, пора тебе знать. Юл не родители твои, ты не наш сын; мы совсем маленьким, новорожденным взяли тебя у твоей матери, — она нам тебя дала — и усыновили. Еоли хочешь узнать…» Он запнулся, потускнели его глаза. Я поцеловал его руку, бросилоя к матери, плакавшей уже навзрыд, обнял ее, но сам не заплакал. Сказал твердо: «Знать ничего не зиаю. Вы — мои отец и мать. Других мне не надо. Всё пусть оотанется, как было. Я вас люблю, как родных. Вы родные мои и есть».

Всё и осталось, как было. Они уопокоились понемногу. Вероятно я оказал то самое, что следовало сказать. Да и не мог я сказать другого. Не подозревал до этого ровно ничего. Многие знали, но никто и не намекнул; а если намекали — когданибудь, давно — то я не понял намеков. Воякое любопытство я себе в тот же миг воспретил. Не спросил ни о чем, не только их тогда, но и никого никогда. Никто и позже не заговаривал со мной об зтом. Мать, по собственному почину, годы спустя, рассказала мне кое-что; очень немногое. У нее были неудачные роды; надежд оставалось мало на удачные. Доктор Левицкий разыскал ей младенца в родильном доме. Привез меня на Морскую Положил на тот самый диван, в прежнем кабинете, на который перенесли меня после тифа, на который положили отца после того, как ои замертво упал. Я лежал спелеиутый и тыкал. Подошел ко мне круглоголовый, уоатый, сорскасемилетиий Василий Леситьевич Вейдле. Говорят, я раскинул крошечные свои руки, хныкать переотал, улыбнулоя, посмотрев ему прямо в глаза; и грянул неслышный гром, coup de foudre оовершился; в этот миг он стал моим отцом. А жена его, по–видимому, не сразу, на год позже, когда, в ее отсутствие, меня чуть не удушил коклюш, стала моей матерью. Но с тех пор, как стала, и оставалась. Ту, что меня родила — изредка я все же о ней думаю — звали Мария Веотгольм. Нянюшкой молодой остзейской или служанкой она была в доме того, женатого, и конечно постарше ее, человека, — Грановского, скажем, (звали его не совсем так, но вроде этого). Не приглянись она ему, не было бы меия на свете.

Перейти на страницу:

Похожие книги