Они тако хорошо пели песни, когда их выгоняли на каторжные работы. Их выгоняли на гору Секирку – пилить и рубить деревья, сосны и ели, и они рубили и пилили, а пока работали, Царь пел песню, старую русскую песню, – сейчас никто слов не вспомнит, как он пел, такая старая песня была. Наши прадеды ее певали, знали. И Царица вторила ему. Царица хорошо вела втору. Они пели в терцию, отирая пот со лба, со щек руками в дырявых грубых рукавицах. А потом и рукавицы у них отняли. И Царица отморозила пальчики. Царь держал ее ручки в своих и дул на ладошки, грел дыханьем. А конвоиры злились, орали. Плевали в них. Кричали: «Давай работай!.. Что стоишь!.. Царь е…ный!» Он улыбался. Надсмотрщик, вечно навеселе, лысый, плохо бритый, в кустистой щетине, мужик по прозвищу Свиное Рыло, подскакивал и бил Царя наотмашь рукавицей – в скулу, в висок. Однажды рукавицу на землю отбросил, размахнулся и выбил кулаком Царю зуб. Царь плюнул зуб на морозную землю, улыбнулся, сплюнул кровяной сгусток и весело сказал: «Зерно белое, крепкое, прорастет, ровно к часу гибели Вавилона твоего поганого». И улыбнулся еще раз. И еще много, много раз. И Царица нежным, прозрачным, как долька лимона, глазом смотрела на него, беззубого, и гордилась им.
На каторге с ними были дети. Они их не видали – Семью разлучили. Разорвали и детей; девочек разбросали, как щенят, по баракам и землянкам на Островах, мальчишку кинули в разрушенный старый острог, потом утолкали в Распято-Голгофский храм, что возвышался на лесистой невысокой горе над морем, видный издали, что с моря, что с суши. Храм давно уж был не храм. В нем творились непотребства. Там спали, там били людей. Там в алтаре мочились и испражнялись. Там стояла вонь от сотен немытых людских тел, прижимающихся друг к дружке в тяжелом, беспробудном сне.
О, девочки. О, нежные. Вы плакали поодиночке. Вы научились не плакать. Ваши глаза высохли. Ваши белые ручки пряли метелицу, заполярную пургу. Вы молились Христу: Христос наш, родной, и Ты тоже страдал, и Ты нам заповедал страдать. Мы молимся за Твоих врагов. За наших врагов!
Девочки крестились, и солдаты наотмашь били их по сложенным для знаменья пальцам, по осеняющим рукам.
Одна девочка особенно хороша была. Солдаты поспорили, кто ее скорей изнасилует. Ей приказали нацеплять на лески отрезанные, отрубленные для острастки пальцы и кисти рук – и развешивать дикие ожерелья на покосившихся, рассохшихся и заржавелых Царских Вратах. «Как зовут тебя, краля?.. – кричали ей, а она насаживала на гвозди леску с кусками человечьего мяса и морщилась, и плакала, и крестилась, и молилась, и смеялась, сходя с ума. – Эй, как же тебя зовут?!.. Молчишь, сука?!.. Да мы ж заставим тебя говорить!..» Солдаты подбегали к ней, вынимали ножи из-за сапожных голенищ, запрокидывали ей голову, щекотали лезвием горло. Девочка молчала. Обводила солдат слезно налитыми, прозрачными глазами. Озера глаз. Моря слез. Какая плаксивая, кисейная. На розах, на лилиях спала. Поспи теперича на голышах, на валунах. На земличке чертовой поспи, сволочь. Ты, ты нашу кровушку пила тоже. Тебе – в фарфоровой чашечке ее подавали. Сливочками разбавляли. Вот и была ты кровь с молоком; а нынче?! У, сука. Острие ножа втыкалось ей под исхудалые ребрышки. А если мы твое поганое сердчишко вырежем, как у зайца?! Голубую твою, синюю Царскую кровь – пустим?!
Девочка молчала. Затравленно озиралась. Ее большие серо-зеленые глаза дрожали, и слезы выливались из них струями, потоками на впалые голодные щеки. О, русые волосенки. Почему у тебя на руке нет пальца, девчонка?! Отрубила… на работах?!.. Саморуб?!.. Отлынить хотела?!.. Знаем мы вас, Царевен. Вам бы – на перинах дрыхнуть… ножонки раскинуть бесстыдно…
Однажды ночью она проснулась и заплакала. Ей приснилось, что мальчика, ее братика, расстреляли. Его правда расстреляли тогда. Ей было виденье – ночь, двор меж бараков, пни-выворотни, белые, как кости, валуны. Мальчик лежит вниз лицом на каменных плитах, у него рана под лопаткой, в заплечье и в затылке. Они и в лицо ему тоже стреляли. Как хорошо, Стася, что ты больше никогда не увидишь его взорванного пулями, изрытого, изувеченного лица. Кровавая каша – это не лицо. Леша. Леша! Она помолится за тебя.
И она целую долгую морозную ночь, дрожа и плача, молилась за него, стоя голыми коленями на ледяных досках барака.