– Он не старик, – Серебряков поморщился, – он не просто старик. Исупов сказал мне, что он скрывал человека, важного для Армии… и переправил его враждебной стороне… с драгоценностью: с какой, он не назвал… с бумагами?.. с донесеньем?.. на Войне все драгоценно, что тайно…
– Человека, – снова усмехнулся священник, потер лоб задубелой смуглой рукой. – Не человека, капитан, а бабу. Все в части знали, что Исупов пригрел сумасшедшую бабу, отбил из этапа. Дурь какая!.. Господи, прости… и помилуй нас, грешных всех насквозь… а вот про драгоценность…
– Ты! – Серебряков подался к старику, взял его рукой за подбородок. – Не прикидывайся дурачком. И мы тут тебе не дурачки. Отец Иакинф, перетолмачь.
Медные монгольские слова ударяли о душный воздух каморки, как в гонг. Хомонойа послушно наклонил лысую башку.
– Милые, – нежно сказал он и еще хлебнул водки из калечной чашки, – милые. Как я вас люблю. Как я люблю людей, как мне их жалко. Девочку я отправил далеко, далеко. Вы ее теперь не найдете. И камень с ней. На животе у нее. Ее погрузили в брюхо железной летающей птицы, и птица поднялась в небо, и полетела на Север, на Север, над всей рыжей шкурой тайги, над сизой шкурой степей. И если бросить в небо серебряный нож горы, птицы не достигнуть. Она успеет. Спасется. Дайте мне еще водки перед тем, как вы расстреляете меня. Меня! – Он крикнул страшно, из его птичьего горла вырвался клекот и рев, подобный грому. Он выпрямился перед капитаном и священником, презрительно поглядел на православный крест из сусального золота, горящий на черной рясе. – Одна девчонка улетела далеко! Другая убьет чужого генерала! И тогда начнется Другая Война! Воистину Последняя! И это я, полководец Последней Войны…
Он захрипел, повалился грудью на стол. Полы ватного халатика распахнулись, обнажилась куриная, костлявая, волосатая грудка. Серебряков подхватил его под мышки.
– Иакинф… – Капитан задыхался от неведомого, смешного страха. – Влей ему в глотку еще водки! Он припадошный… Он не должен умереть здесь; я не душегуб… Другая девчонка…
Волосы у него на голове шевелились. Эта другая девчонка была маленькая, тощенькая, с длинными русыми волосами, похожая на русалочку, Женевьева, мать двоих малых детей, назвавшая себя женой Юргенса, прибывшая в часть вместе с детьми – один ребенок на одной руке, другой – на другой, – она кричала и плакала, разыскивая мужа, вопила, что хочет умереть вместе с ним, что измучалась без него, что все равно Война рядом грохочет, а умирать, так уж лучше вместе всем, а ее взяли да и забрили дело сделать: мол, ты хочешь увидать мужа, ты его увидишь, если выполнишь заданье одно; да что за заданье?.. а, совсем простое, ерундовое такое, просто пробраться в Ставку врага и уничтожить вражеского генерала, мы обучим тебя, как убивать, на Войне это раз плюнуть, нехитрому делу обучиться, – а если я откажусь!.. – если не буду!.. – ну, если ты откажешься, мы убьем твоих детей, только и всего. Да кто вы после этого?!.. Мы люди, ведущие Войну. А ты гражданка нашего государства, живого еще, воюющего еще. И, чтобы спасти свой народ… Что будет, если я его убью?! Война… остановится?!..
Да. Может быть.
Да или может быть?!
Да. Или может быть.
– Отец Иакинф, – Серебряков вытер тылом ладони пот со лба. – Старик потерял сознанье. Или умер. Возьмите его. Отнесите его в лазарет. Там, правда, нет свободных коек. Ничего. Его положат на полу, сделают укол… чем-нибудь отпоят. Врачи знают свое дело лучше нас.
Эта девчонка, молодая мать, Женевьева, длинноволоска, появилась в части на другой день после того, как Юргенса вызвали в Ставку, дали ему другое имя, отправили в самолете на Запад, в Армагеддон. Жрать было не особо чего. Солдаты голодали. На руках у длинноволоски пищали Юргенсовы кутята. Единственной живой бабой оставалась Кармела. Серебряков покривился в ухмылке. Здорово придумано – столкнуть фронтовую жену с тыловой. Женевьеву отправили в табачную хибарку к Кармеле. Дверь пропахшей табаком избы захлопнулась, и мужчины слышали только молчанье, доносящееся изнутри.
Священник, кряхтя, поднял старика на могучие руки. Боже, крохотный какой, жалкий; хребет колет ладони, как у воблы, селедки. Да уж он чуть дышит. Сразу много спиртного хлобыснул. Да не емши. Монголы сказали бы, что старик вошел в состоянье бардо. Что он видит… что слышит, бедняга?.. Пенье Райских гурий… клацанье челюстей чудовищ?!.. Все лучше, чем нюхать наш порох, слышать наши клятые взрывы. Не дай Бог, Война перевалит опасный порог. Люди накопили в арсеналах взрывные яды; они вспыхнут, и над миром взойдет Звезда Полынь. И ничем не остановишь ее смертоносные лучи.
– Перекрестись-ка, капитан, – прогудел священник, держа худое стариковское тельце на руках, как держат ребенка, – у меня, видишь, руки заняты. Попроси у Господа милости. Чую сердцем – повернет Зимняя Война. Повернет.
Серебряков крестился медленно и испуганно, пока отец Иакинф пересекал, с Хомонойа на руках, тускло освещенную каптерку, толкал дверь ногой, выходил наружу, в летящий снег, в круговерть, в ночь.