У женщины в черном открытом платье, стоявшей на темной иконе, загорелись вздутые ветром волосы. Они занялись пламенем, и женщина в черном вскинула руки, и полетела, и метель перевила жемчугами ее рыжие косы; и она перелетела, несомая ветром, на черную затлевшую фреску, и бросилась к ногам Распятого, и припала к ним, босым, и обвила огнем кос его худые корявые ноги.
И метель Островов взвилась; и ругань солдат Островов пронзила ветер; и ружья вскинулись к плечам; и истошный крик Федьки Свиное Рыло: «Пли-и-и-и-и!.. Стреля-а-а-ай!..» — запалил тьму.
И с Ребалды, и с Муксалмы, и с Кондострова, и с Острова Заяцкого дул ровный, холодный ветер, шел несгибаемо, стеной.
И с Секирки дул резкий и сильный ветер, раздувая пламя Голгофы, где рожала в грязной рубахе женщина, вонзая зубы в губу, поднимая к небу колени, раздвигая их до хруста, молясь: Господи, не покинь.
И Последний Огонь восстал, взыграл до неба.
И Ангел стоял в небесах на зимнем Солнце, и меч его был повернут острием вниз, к земле: он указывал людям на смешные, жалкие, и на великие, неизбывные грехи их.
И в буйстве, в неистовом танце Последнего Огня, под сверканьем небесного меча Ангела Последнего, стоя внутри Успенского, охваченного Огнем собора и дрожа, и крепко прижимаясь друг к другу, увидели маленькая женщина с ребятишками на руках и раскосый старичок, как во взлизах огненных длинных языков из тьмы вымахнули двое, и одежды их чадили и тлели, и сбивали они голыми руками пламя с волос; и один был с виду мужик, с топором в руках, высокий, худой и смуглый, и коротко, по-солдатски, были стрижены его волосы, чернь с проседью, и, по-восточному узки, светились его пронзительные глаза, и мышцы бугрились и перекатывались под рваньем, под дерюгой; а другой был весь словно золотой, тело его светилось и горело золотом, и лик его был круглый как тарелка, и надменная, нежная улыбка не сходила с его губ; и во лбу его, золотом и живом, наблюдалась вмятина, будто б он дрался и был покалечен, будто стрела засела в лобной кости, а он вытащил ее своею рукой, и страшная рана заросла.
Двое, выступив из Огня, глядели друг на друга, и тот, мужик и плотник, поигрывал топориком в мозолистых руках, а надменный, царственный, золотой — молча глядел на него, не спеша молвить слово.
Маленькая женщина крикнула снизу, с плит храма, с земли, вверх:
— Эй, вы!.. Не молчите!.. Крикните хоть словечко… напоследок!..
Мужик плотник протянул руку золотому царевичу.
— Ты это пророчил, Учитель.
— Ты об этом глаголил, Ученик. И Твой Ученик, Иоанн, повторил Твое Слово, изрек…
— Иакинф!..
— Ионафан!..
— Сто имен у него. Ворон дал ему, уронил с небес перо свое…
— Взгляни на людей. Они там, внизу. Старик, женщина, дети. Они так любят Тебя. Они всегда любили Тебя. Скажи им…
Мужик с топором в руке, держа Золотого за руку, наклонился вниз с объятого пламенем Иконостаса и крикнул радостно:
— Огненное Крещенье! Одна из смертей! Одно из рождений! Женщина, воля твоя — ты зачнешь и понесешь, и ты родишь дитя вновь! Тебя будут звать по-иному тогда! Я дам тебе новое имя!
И пламя рухнуло с небес и сжало живых в объятьях.
Ледяные узоры на окнах. Иероглифы тайны. До чего лютый мороз. О, что ты!.. Мы же в Париже. Здесь стоит чудесная, мягкая зима. Нет. Здесь бешеный холод и дикая, белокосая метель — она старуха, она приговорена к расстрелу и пляшет, разбрасывая белые костлявые руки вон из тела, к дегтярному небу, к падающим острым и ярким ножам звезд.
Какая тайна доверена мне. Я касаюсь твоего лица рукой. Твоих волос. Какая нежная, страшная тайна. О, что ты. Никакой тайны нет. Есть ты и я. Тише. Положи руку свою вот сюда. Вот…
Положи меня, как печать…
А раньше перстнем запечатывали посланья, камнем… прижимали к горячему сургучу… я, я твой сургуч расплавленный…
О, тихо. Какая тишина. Мы в бараке. Доски грязные под нами. Боже, ты бредишь. Мы с тобою в моем парижском особняке, и под моей рукой колокольчик, и я могу в любой миг позвать… на помощь, на услугу, на утешенье… живого человека… горничную, лакея, консьержку… Никого не зови. Не звони в колокольчик. Думала ли ты когда-нибудь, что ты будешь обнимать солдата… ты, с голубой кровью… а правда ли, милая, что она голубая… Да, да!.. голубая, голубая… как мой Сапфир… Знаешь, когда я отрубила себе безымянный палец топором… там, на рубке леса… на каторге… и потекла из меня кровь, и я увидела, что она ярко-алая… красная… как шпинель в Царской короне… Отец любил ту шпинель, трогал ее пальцем, гладил, и Сапфир гладил, и повторял мне: Стасинька, это твои камни, твои… это твоя Россия — вся в них… Алая кровь — на слепяще-синем снегу… Какая горячая у тебя грудь. Обними меня. Там, на Войне, в твоих белых горах, один человек спас меня из этапа, и он был со мной… он был во мне. Но я ничего не почувствовала. Я… была как мертвая. Как солдат. Как убитый на Войне солдат. Я тоже побыла солдатом. Прости. Рука твоя… она касается моего самого святого, самого тайного…
Ты вся — тайна для меня. Я сам не понимаю, как я…
Молчи. Ничего не говори. Ближе.