Пансион Вердье, затерявшийся на просторах отдаленного пригорода западнее Парижа, состоял из нескольких ветхих строений, обильно украшенных скульптурами, которые неумолимое время постепенно превращало в труху. Прежде там размещались казармы гусарского эскадрона, но никто уже не мог ни толком сказать, какого именно, ни припомнить его номер. По другим версиям, казармы принадлежали легиону Сены, имперской гвардии, элитарным частям жандармерии или уланам испанской армии. С тех легендарных времен сохранились огромные пустые конюшни, где все еще держался запах конской мочи.
— Лошадок-то выперли, а вот попоны оставили, — часто ворчал Антонен, — они у нас вместо одеял. Чувствуешь, как воняют?
Может, так оно и было? Жюльен ничего об этом не знал. Рядом со стойлами располагался оружейный зал, где солдаты когда-то учились драться на саблях. Зал тоже был абсолютно пустой. Под сводчатым, подпираемым колоннами из серого камня потолком малейший звук отзывался гулким эхом.
— Взгляни, — показывал Антонен на колонны, — видишь выбоины? Это сабельные удары. Лезвия оттачивали прямо здесь. Вот след и вон там…
Антонен говорил вполголоса, поскольку учащимся запрещалось показываться в оружейном зале из-за трещин на потолке.
— Негодники, — бранился директор Леон Вердье, увидев мальчишек поблизости от злополучного места. — Жизнь вам не дорога! Хотите умереть под обломками? С каждой бомбардировкой трещины увеличиваются все больше, недалек день, когда крыша рухнет. Одному Богу известно, дойдет ли дело до ремонта. Пошли вон, выметайтесь, живо!
Директор, совсем старичок и добряк, каких мало, частенько замазывал царапины на ботинках чернилами. Жюльен однажды застал его за этим занятием: с зажатой в пальцах ручкой и высунутым от старания кончиком языка, Вердье напоминал состарившегося ученика, прилежно выполняющего домашнее задание.
Раньше на пустыре за жилыми постройками располагался плац. Ныне же площадка, где когда-то разворачивались эскадроны, и гусары, сабли наголо, учились правильно атаковать противника, из-за избытка влаги в подпочвенном слое превратилась в болото. Когда по нему ходили, то деревянные подошвы башмаков издавали смешные, напоминающие чавканье, звуки.
— Опять за дневник? — каждый раз интересовался Антонен, когда видел склонившегося над тетрадью Жюльена с пальцами, перепачканными чернилами. — Девчоночьи штучки, или не так?
— Никакой это не дневник, — разуверял его Жюльен. — Я пишу матери.
— Хорошенькое письмецо! — не унимался верзила. — Для его отправки понадобится не конверт, а, пожалуй, обувная коробка.
Жюльен отмалчивался, продолжая скрести бумагу, низко пригнувшись к парте и внимательно следя за движением пера. Писать более или менее аккуратно становилось все труднее — из-за нехватки вторсырья бумага получалась слишком тонкой, неэластичной и зернистой, едкие чернила растекались на ней сетью мелких ручейков, и написанное приобретало вид неловких каракулей. «Когда мать это увидит, — думал Жюльен, — она решит, что я лентяй, и будет меня стыдиться».
Но только она его писем никогда не получит, и никогда за ним не приедет, и проклятая эта война никогда не кончится, а будет продолжаться