Почти целый месяц лежал я в этом госпитале. Каждый день начинался с того, что в затемненной комнате мне развязывали глаза, врач осматривал больной глаз, и сестра клала в него мазь, которую она смешивала перед тем, как мазать, с порошком сульфидина, взятого из очередного маминого пакетика. Врач велел мне хранить их в сверточке с моими личными вещами.
Моя мама была где-то рядом со мной в день операции и на другой день, а потом уехала с машиной из МТС обратно в Касево.
На прощанье, радостная, она поцеловала меня и дала записочку, на которой был адрес того места, где мы ночевали в Уфе после приезда туда и где она жила все это время.
«Там я оставила полмешка картошки. Когда ты выздоровеешь, возьмешь эту картошку, сходишь на базар и продашь ее. Деньги, которые получишь, пойдут тебе на дорогу домой. Кроме того, я оставляю тебе здесь адрес и телефон одной из моих лучших учениц, учившейся еще в Москве в классе, где я была классной руководительницей. Она эвакуировалась с родителями в Уфу. Я нашла ее здесь, была у нее в гостях. Она дала мне этот телефон и сказала, чтобы, когда тебе станет лучше, ты позвонил, и она придет тебя навестить. Кроме того, она обещала посадить тебя на пароход, который плывет вниз, до впадения реки Белой в Каму, а потом вверх по Каме. На этом пароходе ты доедешь до дома. Девушку эту зовут Мэри Пинес, и она работает администратором речного вокзала Уфы. Поэтому ей не будет трудно отправить тебя пароходом. А я должна возвращаться домой, ведь меня отпустили всего на несколько дней. У нас в школе идет ремонт, и я должна быть там».
Через несколько дней воспаление спало, здоровый глаз уже свободно, без рези мог смотреть даже при ярком дневном свете, а через некоторое время и больной глаз можно было приоткрывать, не боясь света. И началось захватывающее наблюдение за тем, как выздоравливал глаз.
С наступлением утра каждый из пациентов палаты приоткрывал глаз, сдвигая бинты и вату, и наслаждался тем, что глаз его видел сначала силуэт руки против света, а потом начинал различать и число раздвинутых пальцев при свете. И мы уже экзаменовали друг друга в палате, заставляя закрывать здоровый глаз и показывая потом один, два, или три пальца. Требовалось увидеть эти пальцы сначала на расстоянии метра, а потом и двух, и трех от глаза.
Наконец, пришло время, когда мы переместились на широкий подоконник нашего окна и соревновались в отгадывании букв из надписи на фронтоне здания напротив. Надпись была сделана как будто специально для нас. Длинное название учреждения, набранное разной величины буквами, так что по мере улучшения зрения ты мог разбирать все более и более мелкий шрифт.
В нашей палате почти всем было примерно от двадцати до тридцати лет. У всех были разного типа ранения глаз. У половины не очень тяжелые, поэтому все хоть и с разной скоростью, но шли на поправку. И настроение было отличное – хохот и шутки не смолкали в палате. Даже то, что немцы были уже в Сталинграде и продолжали наступать и каждому предстояло вернуться на фронт – не мешало нам.
Заводилой всему и настоящим героем в моих глазах был младший лейтенант-минометчик Яша Рыбалкин, пожалуй, самый старший по возрасту среди нас. До войны он работал главным механиком МТС и, когда в 1937 году начались массовые посадки всех руководящих работников, даже на уровне районов, в тюрьму, Яша не избежал этой участи. Однако, к счастью для него, он отсидел в тюрьме очень недолго, меньше года. Все его лучшие рассказы были юмористическим изложением того, как его брали и как он сидел. Зная историю того, что произошло со страной позже, я думаю, что Яшу Рыбалкина, переживи он войну, в 1949 году снова арестовали бы, как арестовывали всех, кого брали в 1937, и судьба его, скорее всего, могла стать печальной.
Но тогда никто из нас не думал о плохом или о далеком будущем. Ведь казалось, что война будет вечно и все, даже я, считали, что мы не переживем ее.
В этой связи интересной кажется мне собственная психология. Ведь мы с мамой, пытаясь изо всех сил спасти глаз и сделать его полноценно видящим, тем самым боролись против судьбы. Вылечив мой правый глаз, мама выталкивала меня в шеренгу тех, кто должен был через год или два уйти в армию и превратиться в пушечное мясо самой жестокой войны истории.
И все-таки, не думая об этом, я и мама старались сделать все возможное, чтобы я выздоровел полностью, открывая мне тем самым дорогу на фронт. Срабатывал и мой, и мамин моральный стандарт: «делай, что должно, и пусть будет, что будет».
Я думаю, такое отношение к жизни сработало у нас (я говорю «у нас», потому что я тогда во всем поступал так, как советовала мама) еще раньше, где-то в марте-апреле 1942 года, когда мне исполнилось 16 лет. Получая в районном центре, селе Николо-Березовке, паспорт, я сразу встал на учет в Николо-Березовском районном военкомате как допризывник. Именно по совету мамы я не показал документов из больницы о менингите, которые превратили бы меня в полуинвалида.