– Она спит. Впрочем, – добавила она, – если б она и не спала, это ей все равно: она нимало не интересуется обществом. Что не касается их курсов, того ей и не надо. Но Олимпия, в которой я не отрицаю ее ума и связей, все-таки очень шлепнулась с тех пор, как она в свой прошлый приезд хотела развести историю с этими высеченными болгарами. Помните, какая тогда с этим было вышла чепуха. Они тогда прознали, что она едет, и сами наехали сюда в большом множестве и все рассказывали, что у них будто бы уже всех секут и что их самих будто тоже всех высекли. Олимпия хотела этим воспользоваться, но увлеклась, и когда с ней спорили, что они хвастаются, то она уверяла, что их будто здесь осматривали в какой-то редакции, и потом, чтобы поднять их значение, она хотела нарочно открыть с ними бал, но тогда стали говорить, что иностранки, пожалуй, не пойдут, потому что, знаете, с сечеными ведь некоторые не танцуют.
– Я помню это. И, как хотите, танцевать с сечеными… Это… это очень необыкновенно!
– Ну да! – продолжала хозяйка, – а после кто-то проведал, что это даже и затевать не надобно, потому что эти господа будто сами себя здесь секут в каком-то переулке, для того чтобы им удобнее было привлечь внимание… Говорили, что Олимпия будто это и знала… Это бог весть что такое!.. А потом опять оказалось, будто и это неправда, потому что в переулке их хоть и секли, но совсем не для этого, а их так лечил какой-то их компатриот, вроде массажа… Бог уж их знает, как и разобрать, что правда и что неправда.
– Да, это вышла какая-то путаница, в которой нельзя было ничего разобрать, кроме того, что их секли там и секли здесь.
– Вот именно – разгордьяж! И это повело к большой потере, потому что брат Лука рассердился и не только перестал давать денег на славянство, а даже не захотел и слушать. Он ведь, знаете, как осел упрям и прямо сказал: «Все обман!» – и не велел пускать к себе не только славян, а и самое Олимпию, и послал ей в насмешку перо.
– Какое перо?
– Не знаю какое, – говорили, будто сорочье перо, в шапочку.
– Да разве?
– Конечно! Вот, дескать, тебе, сорока, летай, и теперь никого не принимает.
– На каком это основании Лука Семеныч так дорого ценит свои приемы?
– Богат и ни у кого ничего не ищет, – вот и может не принимать, кого не хочет видеть.
– Но ведь у него никакого другого влияния и нет?
– Никакого. Но все боятся, что он их не примет. Гостья понизила тон и спросила:
– Вы у него этой зимой были?
Хозяйка сделала отрицательный знак и проговорила:
– Он слишком колок.
– И Аркадий тоже, кажется, у него не бывает?
– Ни Аркадий, ни Валерий: он моих обоих сыновей ненавидит.
– Сварливый старик! Кого же он, однако, теперь принимает?
– Из всех родных к нему теперь вхожи толькое двое: брат Захар и вот она – Лида.
Гостья кивнула головой на трельяж и улыбнулась.
– Что он принимает Лидию Павловну – это я понимаю. Не принимать людей с весом и значением и ласкать племянницу-фельдшерицу, которая идет наперекор общественным традициям, – это в его вкусе. Так Лука Семеныч манкирует тем, кто желал бы быть у него принят. Но почему из всех родных второе исключение предоставлено Захару Семенычу? Наш милый генерал такой же, как и все мы, бедный грешник.
– Старик Захарушку щадит: «Он, говорит, наш брат Захар, наказан в сытость за якшательство с дурными людьми. Пусть бог простит, что он себе устроил».
– Ах, вот что!
Девушка за трельяжем пошевелилась. Дамы это заметили, и гостья, улыбнувшись, промолвила тихо:
– Неужели она опять уснет?
– Наверное, – отвечала хозяйка. – Она так повсеместно: придет, поспит и побежит в свою вонючку «совершать свое дело – потрошить чье-то мертвое тело». Но, однако, надо сказать, что Бертенсон их отлично держит в руках, особенно с тех пор, как они его огорчили.
– Но ведь и он их потом проучил…
– Это правда, но они все-таки от него много терпят.
– Но отчего же Лидии Павловне дома не спать?
– Хаос в семье, все друг другу не нравятся, ей неприятно слышать, что говорят ее братья о гиппических конкурсах и дуэлях, а тем неприятно, что она потрошит мертвое тело, да и матери неприятно слышать, чем она занята, вот и идет весь дом – кто в лес, кто по дрова… Но зато брат Лука ее очень ласкает и даже посылает ей цветы в вонючку.
Гостья кивнула на спящую и тихо спросила:
– Она ведь скоро кончит и будет фельдшеричка?
– Да.
– Мне помнится, она еще давно как будто бы училась перевязкам?
– Ах, ее ученьям несть конца: и гимназия, и педагогия, и высшие курсы – все пройдено, и серьги из ушей вынуты, и корсет снят, и ходит девица во всей простоте.
– По-толстовски?
– Мм… Ну, к Толстому, знаете… молодежь к нему теперь уже совсем охладевает. Я говорила всегда, что это так и будет, и нечего бояться: «не так страшен черт, как его малютки».
Гостья улыбнулась и заметила:
– Это правда: он надоел своей моралью, но ведь было время, что вы не держались этой пословицы, а раньше и сами к нему были пристрастны.