— Дима сейчас с латышскими художниками работает. Они сказали, в Риге выходит газета… Название по-ихнему, нам не произнести, но сама — на русском языке. Печатают брачные объявления. Похоже, как у нас в Ленинграде по обмену квартир. Только у нас пишут про комнаты, сколько метров имеешь, какую жилплощадь хочешь, а там — про себя. Лет сколько, внешность, характер, — она усмехнулась, — будто кто про свой характер правду скажет. И какого мужа ищешь. Или — жену, если мужчина пишет. Чудеса! И объявления принимают не только с Латвии, а со всего Союза.
Григорьев молчал, еще не понимая, куда она клонит. А Стелла продолжала, по-прежнему не глядя на него:
— Дима и начал ко мне приставать: давай, мол, давай, напишем про тебя. Может, кто и найдется подходящий. Женишок…
— Что, избавиться хочет? — попробовал пошутить Григорьев.
— Жалеет, — спокойно ответила Стелла. — Жалеет меня Димочка. Так же, как и ты.
Григорьев сразу осекся.
— А меня жалеть не надо! — в голосе ее зазвучали резкие, злые нотки, точно пилой провели по проволоке. — Да если б только хотела, я бы себе нашла. Без всякой латышской газеты. Не веришь? Вы с Димочкой, хоть и мужики, а ничего не смыслите! Уж если твоя камбала мороженая себе кого-то нашла, так неужели я бы не сумела?
Григорьев не сразу и понял, что камбала — это Нина.
— А я не хочу, — сказала Стелла. — Ни замуж, ни просто так. Тоже не веришь? Ну и не верь!.. Если б, конечно, полюбила кого-нибудь, тогда другое дело. Но этого больше не будет. Отлюбила свое. Обгорело всё вот здесь, — она показала рукой куда-то чуть пониже горла. — А то местечко, что не обуглилось еще и живое, то занято. Все, кого люблю, и так при мне. — Она помолчала и через несколько шагов сказала: — Все. Катька, Димочка и ты.
Он повернулся, растерянно уставился на ее остренький птичий профиль. Она только рукой досадливо махнула на ходу:
— Молчи! Как будто сам не знаешь. Всё знаешь и боишься. Не бойся. Ничего от тебя не потребую.
— Стелла… — выговорил он.
И вдруг она засмеялась:
— Мне лет одиннадцать-двенадцать было, меня все Талечкой звали, потому что — Сталина. А тут по радио начали каждый день дуэт исполнять. Помнишь, может быть? Певец поет: «Стелла, ты всегда и повсюду со мно-ой!» А певица отвечает: «Мой родно-ой!» Так я в Стеллу и превратилась. Это из какой оперетты?
— «Вольный ветер», Дунаевского. Я помню.
Она кивнула задумчиво. Сказала:
— В театр как хочется, сто лет не была. Со школы, правда. Ты пригласи меня когда-нибудь. Только не бойся.
— Конечно, приглашу. И ничего я не боюсь. Я тоже люблю тебя.
Она искоса взглянула на него, усмехнулась, взяла под руку. И они пошли медленнее, соединенные друг с другом. Его локоть порой прикасался к ее груди, но, казалось, она этого не замечает.
Неожиданно спросила:
— А что у тебя за секреты такие?
— Какие еще секреты?!
— Ну, я же слушаю, как вы с Димой беседуете. Я же чувствую: ты что-то про себя не договариваешь.
— Ах ты, сыщик мой милый.
— Так не говори: нельзя! Я только потому спрашиваю, что беспокоюсь. Не болеешь?
— Слава богу, здоров. — И вдруг как-то легко признался ей в том, что до сих пор не решался открыть ни Марику, ни Димке: — Я пишу. Рассказы и даже стихи. — Все-таки запнулся от смущения, попытался обратить дело в шутку: — Вот докатился до чего!
Стелла удивилась, но совсем не так, как он ожидал:
— А чего ж тогда стесняешься? Принес бы ребятам и мне.
— Я не хочу в рукописи, это смотрится совсем по-другому. Вот, если напечатают.
— Понятно, — сказала она.
— Так что, Димке не говори пока.
— Не скажу, — согласилась Стелла. — Будет у нас с тобой тайна. Еще одна.
Григорьев чуть было не спросил, какая же — первая. Да вовремя прикусил язык.
А когда подходили к станции метро, Стелла вдруг сказала шутливым тоном:
— Вот поймала бы я тебя тогда на слове!
— Когда?
— А когда ты мне жениться предлагал.
Он потупился:
— Может быть, только лучше и было бы?
Она освободила его руку. Взглянула в упор своими чуть выпуклыми темно-зелеными глазами, совсем прежними. Потом зажмурилась, так что стали заметней морщинки в уголках глаз, и отрицательно покачала головой:
— Нет.
— Почему?
— Потому что, сам говоришь: сейчас любишь меня. А так бы — ненавидел.
Приподнялась на цыпочки, быстро поцеловала его в щеку и сразу подтолкнула к дверям метро:
— Ну всё, иди, иди!
…А лектор по-прежнему говорил о тревогах и проблемах 1978-го, но, кажется, уже о чем-то неинтересном. Григорьев прислушался: а, о революции в Афганистане. Там весною свергли еще одного нашего друга, но к власти пришел совсем уж прогрессивный режим. Ну и ладно.
Дверь приоткрылась. В кабинет виновато проскользнул опоздавший политинформатор, и лектор недовольно поморщился. Не потому, что рассердился на вошедшего, а потому, что сквозняк донес скверный запах из коридора. Напротив кабинета политпросвещения находился намертво засоренный и загаженный туалет: в его смывные бачки не поступала вода.