Мое решение принять участие в войне на Балканах, может быть, кого-нибудь и удивило, но не огорчило. Десятого июня было сорок дней Розе Федоровне, мы помянули ее в тесном кругу в кают-компании, и после этого меня уже ничто не удерживало в России. На патриотических встречах закрытого характера, которые организовывали через подставных лиц Двуносый и Толя Крез, я и еще несколько романтиков криминального толка (дебилы призывного возраста, которые в своей жизни не видели ничего, кроме исправительных колоний) преподносились окружающим как патриоты самой высокой пробы. Наверное, организаторы этих закрытых шоу в какой-то мере верили в наш панславянский патриотизм, но я-то не верил. Подобно Валерию Губкину, сравнивавшему себя с Вронским из «Анны Карениной», я потерял вкус к жизни и ехал на Балканы с одной надеждой — моя жизнь и смерть действительно кому-то могут пригодиться. Что касается моих подопечных (очевидно, как старшего по возрасту, меня избрали и старшим группы), то они вообще не имели никакого представления о патриотизме. В силу своих куриных мозгов каждый из них ехал на Балканы за боевым крещением, после которого все они надеялись вернуться к своим браткам более крутыми, а стало быть, более авторитетными. О том, что каждый из них мог не вернуться, погибнуть, им и в голову не приходило. Наверное, поэтому они так живо радовались подаркам, которыми их одаривали на встречах, и даже ревновали, у кого безделушка ярче. Единственное, ради чего можно было задержаться с отъездом, — так называемый третейский суд, устроенный Филимоном Пуплиевичем (Лимонычем).
Пятнадцатого июня в десять часов утра (только что пришел из церкви Бориса и Глеба) позвонил Алексей Феофилактович и с редким почтением в голосе попросил прийти на рабочее место, и обязательно в белых носках.
Заинтригованный, не заставил себя ждать, и первым, кого встретил на крыльце, был Филимон Пуплиевич.
— Давай, давай, Митя (поправился), Дмитрий Юрьевич, пойдем, — сказал озабоченно и, пока шли в отдельный кабинет, поведал, что предстоит провести внеочередное заседание третейского суда. — Общество собралось… Сам увидишь… Смотри, чтобы ни у кого фотоаппаратов и кинокамер не было, для этой цели художник есть, а остальное решай, как Бог на душу положит, все равно никто ничего не знает, традиция совершенно новая, неустоявшаяся, заверил Филимон Пуплиевич и достал из платяного шкафа темно-бордовую мантию и головной убор (что-то наподобие фески без кисточки).
Мантия была достаточно просторной и удобной. Я облачился в нее, словно в крылатку, во всяком случае, почувствовал себя в ней достаточно уверенно и уютно. Про феску как-то сразу забыл — надел и забыл.
Филимон Пуплиевич внимательно оглядел меня со всех сторон, остался доволен. Вручил папку — пора!..
На антресолях к нам присоединился Алексей Феофилактович сотоварищи. И тоже все в мантиях, но без фесок. Судя по тому, что у дверей в кают-компанию Тутатхамон опередил меня, распахнул створчатые двери и крикнул во все свое луженое горло: «Встать, третейский суд идет!» — совершенно новая неустоявшаяся традиция многократно репетировалась. Не знаю почему, но вот это «Встать, третейский суд идет!» едва не вызвало у меня приступ гомерического смеха. Особенно — третейский!.. В самом деле, я, Двуносый сотоварищи если и могли быть судьями, то никак не простыми. В этом зычном крике Тутатхамона было какое-то сверхпародийное и в то же время сверхточное попадание в происходящее. Мы — третейцы или мардонайцы, какая разница, если там, на небе, мы уже переименованы, вспомнил я бригадира овощеводов Огородникова и тут же позабыл и о нем, и о своем желании смеяться.
Зал кают-компании был переполнен, вместо столиков повсюду стояли стулья, но мест не хватало, в проходах теснился народ, как на подбор живописный, некоторые — в белых носках.
Шествуя к сцене, увидел своих подопечных, так называемых романтиков, один из них, глумливо лыбясь, потянулся похлопать меня по плечу и тут же ударом в ухо был опрокинут на пол.
— Третейского судьи не касаться! — приказным тоном прокричал Тутатхамон.
Многие из толпившихся в проходе сразу же уважительно посторонились. Никто не выразил неудовольствия рукоприкладством, даже на лице «романтика» теперь прочитывалось какое-то сложное выражение и изумления, и восхищения одновременно.
Наше явление — в мантиях, строгая субординация, беспрекословность напомнило Политбюро несуществующего СССР, так сказать, иерархию затонувшей Атлантиды. Невидимые взору простого смертного верховные жрецы — Филимон Пуплиевич и иже с ним, сидящие в зале кают-компании. И мы — архонты, цари наследуемых земель, на глазах у всех как будто вершим людские судьбы, но лишь настолько, насколько это выгодно жрецам.
Как старший из архонтов, я сел за стол в центре сцены, другие столы предназначались для моей свиты, они стояли по бокам — и чуть сзади.