Самоочевидность, естественность явлений может скрыть их от наблюдателей так же, как иной раз лучше всего спрятать искомое, оставив его на виду. Во время гражданской войны Россия уменьшалась до размеров Московской Руси. В энциклопедических западных словарях начала двадцатых годов авторы статей о России, не понимая происходящего у нас, называли Россию географическим понятием.
Я считаю, что люди моего поколения были свидетелями действия могучих сил, не замеченных из-за их естественности. Я говорю о глубинных силах, позволивших новой республике уложиться в наследственные русские границы и об установлении согласованной мирной жизни на всей громадной земле.
XIX веку, подходы которого по многим проблемам мы храним по инерции, была свойственна категорическая уверенность в законченности многих наук и окончательности основанных на них определений. Относилось это и к истории…
А мы совсем недавно — и, в сущности, случайно! — узнали, что скромнейшие по своему положению граждане Новгорода Великого в начале нашего тысячелетия пользовались берестой не только для гонки дегтя и хозяйственных поделок. Береста была для них и бумагой для письма, — как, кстати сказать, для меня в детстве, — а писали они походя, о мелочах: «то-то здесь стоит столько-то», «пришли мне рубаху», «получи долг с соседа». Оказывается, что грамота на Древней Руси (Новгород не был островом) была широчайше распространена, а не служила своеобразной привилегией князя, выдающегося дружинника, священнослужителя или монаха. Факт существования массовой грамотности в русской среде не Древней Руси должен был бы поставить на голову многое из прочно сложившихся представлений о русской истории. Но, как кто-то сказал, ум человеческий консервативен, и расставаться с уже заученным и тяжко, и больно. Добавлю от себя — особенно трудно расставаться с представлениями упрощенными. Например, не было железных дорог и двигателей внутреннего сгорания — не было и культуры. И что нам до того, что И. А. Гончаров сто пятнадцать лет тому назад добрался от берегов Тихого океана до Москвы по способу давних кочевников: сначала верхом через горы, леса и топи, затем по реке в кое-каких лодках, толкаемых шестами, а потом, укутавшись в одежды из шкур диких зверей, в деревянных санях, собранных без единого гвоздя…
Отрывая прямоугольную яму для погреба-подпола, над которой встанет дом, нашим отцам не к чему было думать, что они проходят через отложения земли миллионной давности лет, что разноцветные слои на обрезанных лезвием заступа стенках ямы суть свидетели удаленного прошлого. Все близко, все слитно сложилось, легло одно в другое, срослось в литой непрерывности.
Течение времени, не ощущаемое чувствами, постигается лишь умозрительно. В прошлом веке молодая палеонтология предлагала почти непрерывную лестницу развития жизни на Земле. Ученым XIX века недоставало нескольких звеньев для завершенья истории видов.
Эту историю, где все срослось и так налегло одно на другое, что явственно одно из другого и вытекало, XX век стал растягивать словно гармонику. Слежавшиеся стопы пластов раздувались дыханьем истекшего времени. Стало видно — нашему обозрению не хватает не только «звеньев» для восстановления непрерывности прошлого, чтоб домыслить, как, почему одно произошло от другого, не хватает целых мостов между остатками свай, да и самих свай маловато. Однако ж главнейшее, — оттенки, переходы, постепенное развитие, — и происходило-то на исчезнувших мостах, то есть их, эти мосты, составляло.
Пример — древнейшая птица археоптерикс известна по ее великолепному отпечатку в сланце: видны чуть не волоски в перьях. Но ведь не мгновенно же явился археоптерикс, ведь он же не вылупился готовым к полету из яйца сраженной чудом матери-рептилии. Был мост между ползавшим и полетевшим, но он нам не известен.
Если найдутся промежуточные виды, свидетельствующие о постепенном преобразовании передних конечностей в крылья, чешуи — в перья, сплошных тяжелых костей в трубчатые, и так далее, то, после разрешения вопроса о том, как происходили анатомические превращенья, останется не менее трудный вопрос — почему? Почему в условиях и так тяжкого общего бытия, среди остававшихся четвероногими родичей, одна веточка, вопреки несомненному каждодневному ущербу, ухудшала и ухудшала свое положение, упрямо заменяя передние конечности бесполезными обрубками? И как могли выжить тысячи за тысячами поколений уродов, пока, наконец-то, первый гадкий утенок не взлетел над гнойной дырой, где прозябали его многострадальные предки-отщепенцы? Но ведь именно они-то и сотворили полет. Первовзлетевший воспользовался сделанными не им, а наследством, полученным от предков.
В Части Первой я говорил очевидности — человечество после многих сотен тысячелетий своего развития падает на страницы истории законченным, подобно явлению Афины из головы Зевса. Здесь можно выразиться иначе — оно взлетает подобно археоптериксу, ибо о долгом пути нашего ухода от зверя мы знаем немногим более, чем о труде предков первой птицы.