Читаем Златая цепь времен полностью

Но главное, самое главное — мне все надоело. Я заставлял себя грести. Чтоб хоть как-то развлечься, я делал сильные движения, но не спеша, четко, стараясь отталкиваться одинаково справа и слева, особенно слева. Откачивать воду я больше не хотел. Я шевелил ногами, чтобы узнать, как много уже накопилось воды. Это меня развлекало, как отговорка. Я отлично знал, что обманываю себя. Нельзя вслепую определить уровень воды в лодке ногами в тяжелых резиновых сапогах, под которыми шерстяные чулки и портянки. Попросту, я не хотел заставить себя перестать грести и начал черпать воду. Мне была противна мысль — взять кружку и плескать невидимую воду в невидимое озеро. Мне не хотелось останавливаться.

Я был совершенно спокоен. Я не боялся утонуть. Пока еще мне не надоедало грести. Или я еще не заметил скуки, и греб, и греб. Как машина. Не торопясь. Я не делал сильных гребков, но греб без перерыва. И помнил о левой стороне.

Иногда я осматривался, вспоминая об окне сельсовета. Не зажег ли еще кто-нибудь огонь? Случайно. Но, по правде сказать, я смотрел лишь потому, что не хотел закрывать глаза. Ведь смотреть и не видеть это еще не значит закрыть глаза, отказаться. Нет, я не хотел огня. Я мог увидеть его совсем не там, где ему должно быть. Придется обдумывать, решать. А мне все надоело. Сейчас я хотел плыть как придется. И верить себе. И не думать о том, что скоро, хочу я или не хочу, а придется вычерпывать воду.

Я понимал, почему мне не хочется прерывать греблю: из-за остановки я собьюсь или еще больше собьюсь, если уже сбился. Дело в том, что как бы я ни рассуждал сам с собой, я все же верил, что плыву по прямой линии, по той самой, которую я должен был начать там, у стены камышей, давным-давно, в начале этой бесконечной ночи. Позволить себе сомневаться по-настоящему я не хотел. Я любил и умел играть сам с собой, или мыслью до последней черты. Сейчас такое мне не было нужно.

Я не сразу заметил, вернее, отвлекшись, я не сразу понял, что лодка идет через редкий низкий камыш. Занося весло, я будто впервые почувствовал кистью руки тонкий жесткий стебель и услышал сухой шорох редника. Лодка шла легко. Опустив весло, я достал до твердого дна. И увидел близко перед собой угольно-черную массу. Я понял, что озерная ночь была совсем не черной, а серой. Темно-темно-серой, густой, но не черной. По-настоящему черным был берег.

Я встал. Упираясь веслом в дно, я толкал лодку на мель. И вдруг я услышал голос. Откуда-то слева кто-то кричал, не полным звуком, но все же это был крик, а не разговор:

— Эгей, приплыл!

Говорить мне не хотелось. Но нужно было как-то отделаться. Я сказал, не скрывая недовольства:

— А чего тебе? Кто там?

Там, в непроглядье, кто-то переступил по грязи и сказал потише, чем в первый раз:

— Хо-хо! Хозяина не узнал!

Я не ответил, да он и не ждал. Я слышал, как он зашлепал по грязи вверх. Ушел.

Я вытолкнул нос лодки на сухое и опустился на скамейку — почти в воду, так как вся набравшаяся в лодку вода отхлынула в корму. Мне было лень шевелиться. Я думал о том, как Федор забеспокоился и вышел на берег послушать озеро.

Как-то в первые дни он между делом сказал: «Я за тебя отвечаю». Перед кем, перед чем он мог оказаться в ответе за случайно забредшего чужого охотника? Только перед собственной совестью-честью.

В эту немую ночь он давно услышал меня. Он ждал, чтоб поправить, коль я буду сбиваться. И молчал, так как я шел верно к причалу. Он хорошо сделал, что смолчал. Он дал мне выбраться самому, по-мужски.

Пора подниматься, собирать вещи, идти в дом. Успеется. Мне не хотелось и шевельнуться. Я лениво рассуждал — пожалуй, я вел бы себя иначе, чем Федор. У меня не хватило б терпения. Я стал бы кричать, торопить. Потом полез бы на мель, тащил лодку на сухое, расспрашивал, сам рассказывал о своем беспокойстве. Болтовня, ненужное. Федор тоньше, лучше меня знает, что делать и как. И что не нужно делать, он тоже знает лучше меня. Мне было приятно думать об этом. Я любил Федора.

…Рано утром я выволок лодку на бугор, и к обеду она обсохла на ветру.

Как-то Федор сказал:

— Толкаем мы через крепи всей силой, а под сапогом всего-то осиновая доска в палец.

Я сменил две порядком измочаленные поперечины, добавил для верности третью и, не жалея горячей смолы, переконопатил щели.

Шли последние перед зимой охотничьи дни на воде. Из сегодняшнего я потерял половину. Зато теперь я волен спать на озере, когда ночью не хочется возвращаться. И Федор будет свободен.


ПОГОНЯ


Волчья спина собиралась и поднималась. Подводя под себя задние ноги, волк укорачивался, горбатился. Потом он растягивался в прыжке, успевая сразу, в прыжке, опять собраться, чтобы, едва уперевшись о землю, вновь метнуть свое умное тело в новый скачок.

Он если и тратил себя, то незаметно. Не поднимаясь над землей, он отдавался движению только вперед, в степь, от меня. Земля уходила ко мне, а он уходил от нее настильным волчьим галопом.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Актерская книга
Актерская книга

"Для чего наш брат актер пишет мемуарные книги?" — задается вопросом Михаил Козаков и отвечает себе и другим так, как он понимает и чувствует: "Если что-либо пережитое не сыграно, не поставлено, не охвачено хотя бы на страницах дневника, оно как бы и не существовало вовсе. А так как актер профессия зависимая, зависящая от пьесы, сценария, денег на фильм или спектакль, то некоторым из нас ничего не остается, как писать: кто, что и как умеет. Доиграть несыгранное, поставить ненаписанное, пропеть, прохрипеть, проорать, прошептать, продумать, переболеть, освободиться от боли". Козаков написал книгу-воспоминание, книгу-размышление, книгу-исповедь. Автор порою очень резок в своих суждениях, порою ядовито саркастичен, порою щемяще беззащитен, порою весьма спорен. Но всегда безоговорочно искренен.

Михаил Михайлович Козаков

Биографии и Мемуары / Документальное
Жертвы Ялты
Жертвы Ялты

Насильственная репатриация в СССР на протяжении 1943-47 годов — часть нашей истории, но не ее достояние. В Советском Союзе об этом не знают ничего, либо знают по слухам и урывками. Но эти урывки и слухи уже вошли в общественное сознание, и для того, чтобы их рассеять, чтобы хотя бы в первом приближении показать правду того, что произошло, необходима огромная работа, и работа действительно свободная. Свободная в архивных розысках, свободная в высказываниях мнений, а главное — духовно свободная от предрассудков…  Чем же ценен труд Н. Толстого, если и его еще недостаточно, чтобы заполнить этот пробел нашей истории? Прежде всего, полнотой описания, сведением воедино разрозненных фактов — где, когда, кого и как выдали. Примерно 34 используемых в книге документов публикуются впервые, и автор не ограничивается такими более или менее известными теперь событиями, как выдача казаков в Лиенце или армии Власова, хотя и здесь приводит много новых данных, но описывает операции по выдаче многих категорий перемещенных лиц хронологически и по странам. После такой книги невозможно больше отмахиваться от частных свидетельств, как «не имеющих объективного значения»Из этой книги, может быть, мы впервые по-настоящему узнали о масштабах народного сопротивления советскому режиму в годы Великой Отечественной войны, о причинах, заставивших более миллиона граждан СССР выбрать себе во временные союзники для свержения ненавистной коммунистической тирании гитлеровскую Германию. И только после появления в СССР первых копий книги на русском языке многие из потомков казаков впервые осознали, что не умерло казачество в 20–30-е годы, не все было истреблено или рассеяно по белу свету.

Николай Дмитриевич Толстой , Николай Дмитриевич Толстой-Милославский

Биографии и Мемуары / Документальная литература / Публицистика / История / Образование и наука / Документальное