Слово «боярин» (болярин) стало в дальнейшем высшим государственным званием, присваиваемым лично, — это министры, генералитет. Понятие идет от самых начал Древней Руси. Боярин — вообще наибольший в каком-либо счете человек, как в Новгороде, например. В военном же деле дружина делилась на старших по стажу, возрасту, званию, заслугам — это старшая дружина, которой противостоит, естественно далеко превосходящая числом, дружина «молодшая». Это отроки (не юноши!), гридь, жильцы, «дети боярские» (но не сыновья бояр!) и т. п. Какую-то «молодшую» дружину содержал сам князь. Но и бояре были вождями собственных дружин той или иной силы, бояре служили князьям лично или с собственными дружинами по договорам, пользуясь правом расторжения договора и «отъезда» к другому, например, князю. Без доброго согласия дружины князь мог мало что сделать. Иногда же дружина вынуждала князя. Такое накладывало совершенно особую печать на всю организацию военного дела и государственного управления. Автор, мне кажется, игнорируя это, модернизирует положение.
По-моему, автор прав, не уродуя речь стилизацией: исторический писатель имеет право переводить древнюю речь. Но может быть, избыточны изобретаемые автором поговорки и присловья? И не слишком ли многоречивы действующие лица?
Настроение автора показать интересный период нашей истории вызывает у меня большую симпатию. Впрочем, неинтересных периодов не было, но все они, в сущности, оставлены в неизвестности.
Но я настоятельнейше просил бы Ю. Качаева углубить изучение материалов и их осмысление. У автора найдется сил избавиться от налета модернизации, от простенького детерминизма «плохих» князей, с тем чтобы приблизиться к исторической реальности. Особенно рекомендовал бы труды академика С. Б. Веселовского. Он хотя затрагивал и позднейшие времена, но дает нечто для углубленного понимания и более ранних.
Автор[27] назвал свою повесть документально-художественной. Он шел цепочкой фактов. Но писатель может каждую страницу своего труда усыпать созвездиями ссылок на
Конечно, документально-художественный жанр столь же обширен и «безбрежен», в смысле отсутствия рецепта, как и вся литература вообще.
Не знаю, к какому жанру относил свои вещи сам Арсеньев, и, каюсь, не ведаю, в какой раздел его определили критики. Десятки страниц однообразных описаний растений, десятки страниц, право же, не слишком разнообразного ландшафта. Ботаника плюс топография да кусочек этнографии с зоологией. А вот читаю (и не я один!) по многу раз и уже давно знаю, что на следующей странице, но это мне ничуть не мешает — даже приятно — встреча со старым другом! Вот оно искусство-художество! А как его делать?
Не знаю. Уверен (или убеждаю себя) лишь в одном: настоящий художник знает об описываемом им, о предмете своем, все-все до мелочи. И все, что до него касается, тоже знает.
Был у меня очень давно знакомый, который до революции из «мальчиков» вырос до доверенного крупной фирмы. Он говорил про себя, что видит не только цифру, но и «под цифрой на три аршина в глубину».
Я подозреваю, что художественный писатель видит на сколько-то аршин
Автор не назвал жанра своего произведения. Я характеризовал бы его рукопись опытом, попыткой беллетризации фактов из истории партизанского движения в минувшую войну. Вопреки всему неудачному, о чем ниже, все же остается впечатление, что автору
Здесь не место для рассуждений о теории литературы. Напомню лишь о том, что эта теория возникла как обобщение опыта писателей, которые сами никакими теориями не руководствовались.
Напомню и о том, что
Произведение Н. Г. напоминает старую фотографию начала хотя бы нашего века. Позирующий, с застывшим лицом и в неестественно напряженной позе, опирается на бутафорскую скалу: Н. Г. пользуется языком, напоминающим военно-уставный язык, официальный язык докладов-донесений, который бывал особенно любим людьми штатскими, стремящимися стать «военной косточкой».