Я же остался в его кабинете и оттуда со смешанным чувством гнева и презрения наблюдал за ним. Почести, воздаваемые этому бесхарактерному трусу, не постыдившемуся облачить в свои доспехи придворного шута, должны были достаться не ему. Не он победил Рамиро дель Орка и тех, кто был с ним. И однако же в то время, как я прятался за бархатной шторой, чтобы меня никто не увидел, он улыбался, теребил свою бороду и выслушивал панегирик[63]
— я без труда мог догадаться, какие именно слова были в нем, — с которым к нему обращалась мадонна Паола.Я всегда любил эффектные театральные жесты; вот и сейчас меня так и подмывало распахнуть окно и громогласно возвестить о том, что в действительности произошло сегодня на поле брани. Но чего я добился бы этим? Только одного: мои откровения непременно сочли бы очередной, причем неуместной, выходкой шута Боккадоро, за которую его следовало примерно выпороть на конюшне. Да, подобное поведение нельзя было бы назвать иначе, как безрассудным; если бы не ревность, охватившая все мое существо в тот момент, когда я увидел, с каким выражением в глазах мадонна Паола разговаривала с синьором Джованни, такие мысли никогда не пришли бы мне в голову.
О Боже! Можно ли было представить себе ситуацию более нелепую: пребывающая в здравом уме и твердой памяти девушка влюбилась по ошибке. Ее сердце принадлежало тому, кто сочинял звонкие и возвышенные стихи в ее честь, а сегодня доказал свою храбрость в сражении, и этим человеком был я, а вовсе не тот ничтожный трус, на которого она смотрела с таким откровенным обожанием. Ну а раз так — завершил я свои невеселые размышления достойным шута философским утешением, — то любила она все-таки меня, и лишь чисто символически отдала свою любовь синьору Джованни. И я не стал распахивать настежь окно, чтобы рассказать правду тем, кто не желает ее знать, но как вы думаете, что я сделал? Я избрал иной, более тонкий способ отмщения. Я отправился к себе в комнату, вооружился пером и бумагой и сочинил пространную эпическую поэму в духе Вергилия[64]
, в которой воспел сегодняшнюю победу, мужество Джованни Сфорца и до мельчайших подробностей описал поединок с Рамиро дель Орка. Переполнявшая мое сердце желчь нашла правильный, с точки зрения поэзии, выход: из-под моего пера вышло самое совершенное произведение из всего, что до сих пор было создано мною.Вечером, когда в замке веселились так, как будто герцог Валентино никогда не существовал, я взял свою лютню и спустился в банкетный зал. Чтобы заявить о своем прибытии, я вспрыгнул на стол и ударил по струнам своего инструмента. В ответ раздался взрыв хохота и приветственные восклицания, — все пирующие находились в превосходном настроении и не прочь были послушать новую песню шута.
Когда восстановилась тишина, я принялся декламировать, лениво перебирая струны лютни и лишь изредка позволяя себе взять аккорд, чтобы усилить драматизм того или иного момента. Из всех присутствующих один лишь Джованни Сфорца понимал, что я иронизирую; сперва он удивился, затем сильно помрачнел, но сумел, однако, сдержать свой гнев, о причине которого никто, кроме меня, и не догадался бы. Впрочем, остальным было не до него. Все смотрели на меня, затаив дыхание, и голубые глаза мадонны Паолы, сидевшей по правую руку от синьора Пезаро, расширились от восхищения. А когда я добрался до того места, где меч Рамиро дель Орка угрожал проткнуть не защищенное забралом лицо синьора Джованни, ее рот слегка приоткрылся и грудь взволновалась, словно исход поединка и жизнь любимого человека зависели от того, что я напишу в следующих строчках.
В финале, которому я постарался придать характер григорианского хорала[65]
, я воспел набожность синьора Пезаро, подробно остановившись на том, как, вернувшись с поля боя и даже не сняв изрубленных и окровавленных доспехов, он первым делом поспешил к себе в кабинет, чтобы воздать хвалу Богу за дарованную ему победу. То патетически возвышая, то понижая голос, я закончил свой «Те Deum»[66], и когда стихли последние звуки моей лютни, в зале поднялась настоящая буря аплодисментов. Мои слушатели повскакивали со своих мест и в едином порыве бросились ко мне. Я спрыгнул со стола, которым пользовался в качестве подмостков, и оказался окруженным ликующей толпой придворных, причем одна не в меру экзальтированная дама поцеловала меня прямо в губы, заявив при этом, что мой рот воистину золотой.Я видел, как мадонна Паола наклонилась к синьору Джованни, и ее глаза сияли от возбуждения и были полны слез, — видимо, моя поэма заставила ее заново пережить все перипетии баталии и еще сильнее разожгла ее любовь. От такого открытия мне едва не сделалось дурно, и я с радостью удалился бы так же незаметно, как и появился здесь, но меня подхватили на руки и понесли к столу, за которым восседал синьор Джованни. Он улыбался, но его лицо было очень бледным. Неужели мне удалось-таки задеть его за живое? Неужели что-то шевельнулось в его душе, и теперь стыд мешал ему смотреть мне в глаза?