22 августа, за 8 дней до того, как надо было освободить комнату Габричевского (прописка кончилась еще раньше, а без прописки – опасно), Мур записывает в дневнике: «Я очень жалею мать – она поэт, ей нужно переводить, жить нормальной жизнью, а она портит себе кровь, беспокоится, изнуряет себя в бесплодных усилиях найти комнату, страшится недалекого будущего (переезда). Ведь это факт – мы, действительно, где будем жить через восемь дней <…> Как хотелось бы для матери спокойной, налаженной жизни, чтобы она могла нормально жить! <…> Да, скрывать нечего, положение исключительно плохое. Мать говорит, что «только повеситься» <…> Выхода не видно. А Союз писателей говорит, что никак не может дать комнаты. Другие бы, возможно, обращались бы в Моссовет, в НКВД, к Молотову, а мать непрактична, да что с нее требовать. <…> Главное, я беспокоюсь и горюю за нее». А ведь ему самому через 8 дней идти в школу, в которую он записался с таким трудом, – а сможет ли он туда ездить? Нет, Мур не был бесчувственным чурбаном, каким его изображают некоторые мемуаристы, готовые и гибель Цветаевой свалить на ее сына – это он, дескать, «довел». Нет, «довел» отнюдь не он.
В полном отчаянии Цветаева посылает телеграмму Сталину: «Помогите мне, я в отчаянном положении. Писательница Марина Цветаева». Сейчас это кажется бесконечной наивностью. Но Сталин был диктатором и, как всякий диктатор, не только казнил, но иногда и миловал. Обращение лично к Сталину было последней надеждой, так как в некоторых случаях только он (его каприз) мог изменить ход дела. Мой собственный отец – человек вовсе не глупый и не наивный, – когда его в связи с кампанией против «безродных космополитов» погнали из авиационной промышленности, тоже обратился к Сталину. Он
На этот раз чуда не произошло. (И с моим отцом тоже.) Отставив вещи у Габричевских, Цветаева с сыном опять перебираются к Елизавете Яковлевне.
В двадцатых числах сентября комнату все-таки удалось найти. На два года. Неплохую. На Покровском бульваре. Со всеми удобствами. Деньги, которые надо было заплатить в качестве аванса, братья-писатели с подачи Пастернака все же собрали. Мур перешел в школу рядом с домом… Но квартира коммунальная. Со всеми вытекающими отсюда прелестями: вот Марина Ивановна повесила на кухне штаны сына – разразился скандал. На Цветаеву посыпались обычные обвинения коммунальной кухни: развели грязь, тараканов… Мур выступает в роли умиротворителя. Он знает, что «мать работает с исключительной интенсивностью и не успевает все прибрать в кухне». 15-летний подросток, он понимает, что «мать представляет собой объективную ценность, и ужасно то, что ее третируют как домохозяйку». Но соседу, «простому советскому человеку», нет до этого дела. Мур в чем-то (житейских делах) мудрее матери. Да и нервы у него покрепче. «…если бы дело касалось меня лично, то мне было бы абсолютно все равно. Но оно касается матери. Мать исключительно остро чувствует всякую несправедливость и обиду <…> Я теперь тщетно стараюсь вдолбить матери, что теперь не нужно давать зацепки, не нужно давать повода для повторения подобных скандалов. Ведь мать очень вспыльчива <…> Я считаю, что <…> нужно делать все – и в том числе уступать – чтобы такие факты не могли повториться… Но она все время говорит, что ей важнее всего справедливость <…> Я буду возможно больше сидеть (дома), чтобы в случае чего попытаться потушить пожар».
Раньше Цветаева на все обиды и несправедливости отвечала: «Не снисхожу!» Но теперь с нее будто сняли кожу – теперь
Еще в сентябре 1940 года она записала: «Никто не видит – не знает, – что я год уже (приблизительно) ищу глазами – крюк, но его нет, п.ч. везде электричество. Никаких «люстр» <…> Я