– Я хорошо понимаю, добрая моя благодетельница, – возразил Оливье, – каково вам видеть, что того, кого вы любили ребенком, как нежная мать, качали на своих коленях и баловали лакомствами, обвиняют в ужасном злодействе. Chambre ardente имеет полное основание считать меня преступником, но я клянусь вам, что, если мне даже придется умереть от руки палача, я все-таки умру ни в чем не повинным и что не от моей руки погиб несчастный Кардильяк.
Слова эти Оливье произнес, дрожа всем телом и едва держась на ногах. Скюдери молча указала ему на стул, стоявший в стороне, на который он опустился в полном изнеможении.
– У меня было время приготовиться к свиданию с вами, – продолжил Оливье, – и я постарался прийти в себя и успокоиться, насколько мог, чтобы воспользоваться этой испрошенной мною милостью и рассказать вам подлинную историю своих несчастий. Выслушайте же меня терпеливо, а главное – спокойно, так как тайна моя такого рода, что может привести в ужас кого угодно. О, если бы мой несчастный отец никогда не оставлял Париж! Немногое, что я помню о нашей женевской жизни, сводится лишь к воспоминаниям о горе и слезах, которые постоянно проливали мои родители. Уже позднее я узнал, в какой страшной бедности они жили, и мне стали понятны и эти слезы, и это горе. Отец мой обманулся во всех своих ожиданиях. Подавленный нескончаемой чередой неудач, он скончался, едва успев пристроить меня учеником к одному золотых дел мастеру. Моя мать часто говорила мне о вас, часто собиралась обратиться к вам с просьбой о помощи, но ее постоянно удерживала робость, вечная спутница нищеты. Ложный стыд лишал ее сил исполнить это намерение, и через несколько месяцев после смерти моего отца она последовала за ним в могилу.
– Анна! Анна! Бедная Анна! – в слезах воскликнула Скюдери.
– Нет, не жалейте ее, – горячо возразил Оливье, – скорее нужно благодарить Бога за то, что он не дал ей увидеть позорную казнь сына!
При этом он с тоской взглянул на небо. В эту минуту за дверями раздался шум – то там, то здесь слышались мерные шаги.
– Ого! – горько усмехнулся Оливье. – Это Дегрэ проверяет свою стражу! Он, кажется, боится, что я могу сбежать! Но я буду рассказывать дальше. Мастер, которому меня отдали в ученики, обращался со мной сурово, несмотря на то что я делал быстрые успехи и скоро превзошел в искусстве его самого. Однажды какой-то незнакомец явился в мастерскую для покупки бриллиантовых изделий. Увидев ожерелье моей работы, он пришел в восторг и сказал, дружески потрепав меня по плечу: «Вот, молодой человек, поистине отличная работа! Я думаю, лучше вас умеет делать золотые вещи разве что Рене Кардильяк, которого считают первым ювелиром в мире. Вот к кому бы вам пойти в ученики. Он, я уверен, охотно вас примет, потому что, кроме вас, вряд ли кто-нибудь может быть ему помощником. Да и вы сами, если и сможете еще чему-то научиться, то только от него».
Эти слова запали мне в душу. Непреодолимая сила гнала меня прочь из Женевы. Наконец, мне удалось распрощаться с моим хозяином и приехать в Париж. Кардильяк принял меня очень холодно и сурово, но я не пришел в отчаяние и попросил дать мне какую-нибудь работу, хотя бы самую ничтожную. Он поручил мне сделать небольшой перстень. Когда я принес ему готовую вещь, глаза его засверкали, точно он хотел пронзить меня взглядом насквозь.
«Ну, – сказал он, – вижу, что ты хороший подмастерье и действительно можешь быть мне помощником. Платить тебе я буду исправно, ты останешься мной доволен!»
Слово это он сдержал. Несколько недель я прожил у него, так и не увидев Мадлен, гостившей, если я не ошибаюсь, в деревне у своей кормилицы. Но наконец она возвратилась. Что я почувствовал, увидев этого ангела, – я не берусь описать. Никогда ни один человек не любил так, как люблю ее я! А теперь! О Мадлен, Мадлен!
Оливье не мог продолжать и, закрыв обеими руками лицо, разрыдался как ребенок. Наконец, сделав над собой невероятное усилие, он продолжил:
– Мадлен с первой же встречи почувствовала ко мне расположение. Все чаще и чаще она стала приходить в мастерскую. Как ни зорко следил за нами Кардильяк, мы украдкой обменивались тихими рукопожатиями или взглядами – и это сделало свое дело. Союз был заключен без ведома отца. Я надеялся составить себе независимое положение, а потом, пользуясь хорошим отношением Кардильяка, просить у него руки Мадлен. Однажды утром, в ту минуту, как я собирался приняться за работу, Кардильяк вошел ко мне в комнату с гневным, презрительным видом.
«Ты мне больше не нужен, – сказал он, – можешь сейчас же убираться вон из моего дома, и прошу тебя больше сюда не возвращаться. Причины моего теперешнего поступка объяснять тебе я не буду. Скажу одно, что для такого паршивца, как ты, виноград, к которому ты вздумал протянуть руку, висит слишком высоко».