Вот тогда-то, я и перестал думать что война это веселое приключение. В те дни мне пришлось по настоящему тяжело. И хоть я был обычным деревенским мальчишкой, а не ухоженным и обласканным барским сынком, – те дни что-то сломали во мне. Научили стиснув зубы терпеть боль, беспрекословно выполнять любые приказы и не задавать вопросов.
Как? Почему? А зачем? – эти слова надолго ушли из моей речи и даже мыслей. Так я стал солдатом. …А еще я как-то научился подставлять под удары щит вместо своей головы, делая это быстрее, чем успевал подумать об опасности. И в первом же бою, это спасло мне жизнь.
Отец тогда поставил меня позади себя справа. На левой руке у меня был неизменный щит, а в правую он мне дал свой засапожный нож. Велел прикрывать его спину, отражать вражеские удары и ни в коем случае самому в драку не лезть, пообещав выдрать меня как сидорову козу, если я хотя бы посмею прикоснуться к мечу. Отцовского ремня, я тогда еще боялся куда сильнее вражеских мечей, и поэтому послушно выполнил все его наставления, и остался жив.
А моему двоюродному брату тогда не повезло. Он был сильным, здоровым парнем, – всегда становился заводилой во всех наших ребяческих проказах и проделках. Он жаждал подвигов и полез в драку. …Он умер как герой, (по моим детским представлениям), схватившись один с тремя вражескими солдатами. Но «старики» тогда говорили что он умер как дурак, и если бы остался жив был бы предан трибуналу, за то что бросившись вперед оставил строй.
А спустя еще три недели, его отец, брат моего отца, получил стрелу в брюхо нарвавшись на вражескую засаду во время патрулирования. …Он умирал долго и тяжело. То впадая в беспамятство, то приходя в сознание. Бредил, звал отца, деда, своего погибшего сына, свою жену, – толстую, добрую тетку, пекшую лучшие в нашей деревни пироги.
А потом нас, молодых ребят отослали по разным поручениям. А вернувшись я застал дядьку уже мертвым, а отца хмурым и злым. От него пахло мерзкой брагой, которую наши мужики гнали в бочке из-под солонины. Никто не приставал к нему с вопросами и не говорил слов соболезнования. Все, словно сговорившись, делали вид что ничего не произошло. И только иногда я замечал брошенные вскользь сочувствующие взгляды, – на человека, которому пришлось добить родного брата.
Вот тогда-то я и ощутил настоящий страх. Не тот бодрящий страх, который чувствуешь когда на спор прыгаешь в реку с высокого обрыва. И не ту восторженная жуть, когда в ночь полнолуния идешь на поле старой битвы, посмотреть как истлевшие кости давно погибших воинов оживут и отправятся бродить по окрестностям, ища куски своих изрубленных в бою тел. И даже не тот страх, который испытываешь идя единым строем, плечом к плечу, навстречу такой же несокрушимой стене вражеских солдат, и понимая что можешь погибнуть в любую минуту.
Нет, это был какой-то новый, мерзкий и липкий страх. Он не бодрил, одаряя неведомо откуда взявшимися силами, и даже не вгонял в ступор, даря спасительное оцепенение и бесчувствие. Наоборот, он отнимал силы и заставлял острее чувствовать каждую мелочь, вызывая скорбь и уныние. Этот страх поселившись где-то внизу живота, отзывался постыдными спазмами, выворачивал наизнанку, заставлял дрожать и отводить глаза. Он сковывал тело и превращал лицо в жалкую и страшную одновременно гримасу.
Это был страх остаться одному, потерять всех тех, кого по привычке даже и не замечаешь, до тех пор пока их место в строю и в твоей душе не станет пустым.
И самый большой страх, – потерять отца. Такого сильного и умелого, молчаливого, но знающего ответы на все вопросы. Отца, от которого проще было получить подзатыльник, чем скупую ласку. Но это был свой, такой родной подзатыльник. И пока он оставался рядом, рядом была семья, родная деревня и частица моего безмятежного детства.
Отец погиб спустя три года. Когда бронированная конница противника опрокинула нашу тысячу. Смяла ее сотнями закованных в сталь конских тел, пронзила острыми длинными копьями, и втоптала в пропитанную нашей кровью сухую землю. А тех кто сумел избежать гибели в первые минуты, добивала шедшая за ними пехота Врага.
Мой отец дрался до последнего, и упал накрыв изрубленным телом своего последнего оставшегося в живых сына.
Вот тогда и исчезла наша сотня, моя семья и наша деревня. А я перестав быть Лютиком, на долгое время превратился в Лютого. Так стали называть меня бойцы моей новой сотни. А потом, спустя годы, – когда Та боль немного унялась, я превратился просто в Полтинника.
МАЛЫШ
– Как ни крути, а все-таки мысль об одиночестве была странной и глупой. Как можно думать об одиночестве если живешь в лесу? Разве не заполнен он жизнью от нижнего края плодородного слоя почвы, до самых вершин деревьев? Разве не живут здесь самые удивительные существа, от мельчайшего жучка, до огромного лося? И мне ли, знающему каждый кустик и каждого зверя в этом лесу, – думать об одиночестве?
Я перевернулся обратно на живот, и стал наблюдать за ростом травинки.