Вот и стоял я в своем пиджаке и спадающих брюках, курил и бдительно вслушивался во вражеский негромкий разговор у моих ног — до самого обеда. К баланде и каше я, конечно, и не притронулся — один их запах и вид вызывали во мне неприязнь,— и обед мой стоял нетронутым на столе, когда все уже поели и дежурный перемыл миски и ложки. Потом он вытер руки, порылся в своем барахле, достал что-то и с этим чем-то стал пробираться ко мне, аккуратно переступая через ноги и туловища. «Возьмите и поешьте,— сказал он, протягивая мне кусок хлеба,— пайку вы получите только утром». Я поблагодарил и сказал, что не голоден. Дежурный кивнул понимающе, вернулся к столу и положил там хлеб к моим двум мискам, а потом пошел на свое место. Я стоял, курил и ждал, что меня вот-вот вызовут. Допросят по форме. Извинятся. Отпустят. Ладно уж, пусть без извинений, работы у них вон ведь сколько, разве я не вижу, не понимаю — долго ли промахнуться, прихватить ненароком и невиновного. Лес рубят…
Дверь отворилась, но не для меня. Вошел — или ввалился — седоволосый человек в военном кителе, не хранившем уже и следов каких-либо знаков различия, отличия и просто приличия: это были уже лохмотья. Он шатался, едва держась на ногах. Его тут же подхватили с двух сторон, усадили, дали ему напиться, дали и закурить, хотя ни о чем он не просил и вообще не проронил еще ни слова. Курил он с видимым наслаждением: закрыв глаза и растягивая удовольствие, но часто и нервно зевал. Раз или два он вскидывал взгляд к мискам на столе, но тотчас снова опускал веки. Кто-то тихо спросил меня: «Вы правда не голодны?.. Товарищ вон прямо с конвейера, ему бы поесть перед сном». Я только кивнул головой. Про конвейер — в подобном контексте — я прежде не слыхивал, но все же понял, что речь идет о допросе, состоящем, возможно, не только из вопросов и ответов, и что самый термин свидетельствует о хорошо отработанном, отлаженном технологическом процессе. Военному передали миски, он бросил мне усталую улыбку — «Спасибо, дружок!» — и принялся за еду с аппетитом, показавшимся мне не столько завидным, сколько непонятным, неуместным, настораживающим и даже пугающим. «Хороший мужик и достойно ведет себя,— услышал я доверительный полушепот моего соседа слева, внизу: — узнаете его? Да-да, кто мог бы подумать! Еще не так давно его назначили нашим военно-воздушным атташе в Италию, дали орден и подходящее звание…» Он назвал фамилию летчика-испытателя, известную каждому советскому школьнику.
Ноги у меня уже гудели, я опустился на корточки, тщательно подтянув брюки на коленях, чтобы складка не портилась. «Да вы бы присели, товарищ, успеете еще настояться, — советовал мне мой общительный сосед.— А брючки, в случае чего, можно ведь и погладить, и в стирку, не правда ли?» — «Сущая правда»,— подумал я и решительно уселся на пол, прислонясь спиной к параше: пусть не сочтут меня за чистоплюя и маменькиного сынка. Сразу легче стало, и не только физически. «Ну вот, а теперь дозвольте представиться: начальник Медсанупра Кремля, разумеется, бывший, но все же медик, так что, если вдруг занеможется, вы, пожалуйста, не стесняйтесь». Он внятно назвал свою фамилию. Я оценил деликатность, с какой он избег формулы «давайте знакомиться», и хотел было тоже отрекомендоваться, но доктор, кажется, на это не рассчитывал, он продолжал без антракта: «Под следствием четырнадцать месяцев: пять в Лефортове, восемь во Внутренней, сорок суток в пугачевской одиночке, а вчера вот — сюда. Смилостивился мой почему-то, уже не скажу, к добру ли это… Так что, как видите, от параши недалеко еще ушел, хоть общего стажа вроде хватает». Признаться, я не понял и половины. Не знал я еще, что Лефортово — военная тюрьма, а Внутренняя — на Лубянке, да и с пугачевской башней познакомился позже, в Октябрьские праздники. Я лишь смутно догадывался, кто таков «мой», которому, оказывается, можно смилостивиться, но не мог взять в толк (и не хотел спрашивать), зачем нужно переводить подследственного из тюрьмы в тюрьму и как это следствие может тянуться больше года: кто же не знает, что предельно допускаемый срок — четырнадцать дней? Одно я отметил без сомнений: что новичку приходится торчать возле параши, что постепенно арестанты передвигаются по направлению к окну, видимо, по мере ухода из камеры одних и поступления других. Что ж, вполне разумно и справедливо: последний пришедший вчера еще гулял по Москве, дышал озоном, ел за столом с белой скатертью и спал в чистой постели — может, даже с женой или любовницей. А кто тут подольше, тому и свежего воздуха и света больше положено, раз уж другие блага отсутствуют. Отсюда и система передвижения. Но я-то, я-то продвигаться никуда не собирался, наоборот: чем ближе к двери, тем скорее выйду. Не прошло и трех дней, как я, побывав на первом всамделишном допросе и вообще войдя в курс, коренным образом перевоспитался и переориентировался — и насчет продвижения, и насчет баланды и прочих радостей бытия, но в тот первый день…