Ее волосы были белыми, как свет зимней луны, как морозные узоры на окнах. А глаза в полумраке светились густым, рубиновым светом. Она сняла личину, как снимают плащ. И широкая мужская сорочка упрямо соскальзывала с одного плеча, открывая светло-серую, гладкую кожу.
Йорик подхватил ее слова, смиряя взбесившееся сердце:
– О… так ты помнишь? – она усмехнулась, знакомо наморщив нос. Сделала один маленький шаг навстречу. – Что там дальше, командор?
Еще один шаг.
И последние слова, сплетающие два голоса, как сплелись, спустя мгновение, пальцы:
Потом… после всего… потом, когда ночь, еще казавшаяся глубокой, уже смотрела в лицо приближающегося рассвета…
Вторая ночь.
Йорик помнил первую. Помнил, как Эфа, его Эфа сказала: «совсем последняя ночь…» Она оказалась права, права на тридцать долгих лет, но тогда он ей не поверил.
Эта ночь – вторая. И их еще много впереди, бесконечно много ночей и дней. Боги, какое это счастье – быть бессмертным!
– Как ее звали? – в голосе Эфы таилась почти неслышная ирония, – ты помнишь ее имя?
– Чье? – Йорик почему-то мгновенно вспомнил королеву Загорья.
– Той женщины, которой ты написал эти стихи?
– Конечно, помню!
Он надеялся обойтись этим ответом, но Эфа приподнялась на локте и выжидающе смотрела в лицо, так что пришлось напрячься… чтоб вспомнить хотя бы, как она выглядела, та женщина…
Эфа хмыкнула.
– Я так и думала. Ты написал ей прекрасные стихи, а сейчас даже не можешь ее вспомнить. Ее никто не помнит. Ну, разве что, правнуки какие-нибудь. А стихи остались, забавно, да? Мой отец говорит, что у тебя неплохие стихи, а мама спорит с ним, но только из вредности. И уж она-то в этом разбирается.
– Во вредности? – пробормотал Йорик из этой самой вредности, – не сомневаюсь. А ты, определенно, удалась в матушку.
Он говорил на удентальском. Эфа – на зароллаше. И она, конечно, сказала не «мама», а «хайнэс» – жена отца. В зароллаше не было слова «мать»: у шефанго не бывает матерей.
– Она их все знает, – Эфа щелкнула клыками, давая понять, что про вредность услышала и запомнила.
Сэйа де Фокс, Сэйа-Эдон, которую другие называли Сиэлайх[17], действительно разбиралась в стихах. И если бы тогда, в той жизни, Йорику сказали, что один из величайших поэтов Анго знает все его стихи, он… да, при всем своем самомнении, пожалуй, удивился бы, и решил, что для него это слишком большая честь.
А в этой жизни… в этой жизни мнение Эдона Сиэйлах значило, оказывается, нисколько не меньше, чем в той. Потому что Йорик услышал собственный недоверчивый голос:
– Что, правда?
И на секунду почувствовал себя тем наивным юнцом, каким он в незапамятные времена явился на Ямы Собаки.
В поисках счастья, Великая Тьма! И он ведь думал, что нашел его. Стоило потерять все, чтобы обнаружить, что счастье ожидало совсем в других краях.
– Я ведь сказала, ты еще не знаешь, во что ввязываешься, – напомнила Эфа. – Только шефанго могут долго любить шефанго, только шефанго могут долго терпеть шефанго. Я не хочу все время быть женщиной. Хотя, если тебе будет очень трудно…
Часа два еще можно было поспать.
Но какой уж тут сон? Бодрствование, правда, тоже получалось каким-то ирреальным. В мыслях сумбур, а тело и душа снова в унисон реагируют на то, что любимая – вот она, рядом. Не в мечтах, не в черных, тоскливых воспоминаниях, не в бессильном сожалении о потере, а здесь, близко-близко. Ближе, чем подпускал кого-либо за прошедшие годы.
Невозможное, сверхъестественное ощущение: два сердца, бьющихся рядом с твоим. Два – одно чуть быстрее, второе – медленно, ровно. Звериным огоньком вспыхивают глаза, поймав лучик света, просочившийся сквозь ставни. Острые когти, острые клыки, низкий, с неуловимой рычащей вибрацией голос… Эфа, боги, девочка моя родная…
И думать о чем-то уже не получается. Какие уж тут мысли, когда она здесь. И белые волосы падают на лицо, и пахнет от них луной и снегом.
…Мужчины-шефанго никогда не стригутся коротко. Это делают только женщины, потому что только в женском обличье можно со всей ответственностью подойти к столь серьезным изменениям в своей внешности.
Поэтому Эльрик носит косу…
Не важно. Не вспоминать о нем. Не сейчас…