Вошли. Из крохотной прихожей она ввела его в большую комнату с высоким потолком - как ни перестраивали этот дом, а он все же сберег свою купеческую размашливость. Новенькие рамы были вставлены в толстенные стены, мраморные сбереглись подоконники.
Павел подошел к окну, закурил, злясь, что трясутся пальцы. Он думал о женщине, которая сразу же ушла в ванную, злые, скверные находя для нее слова, а сам прислушивался, как, прерываясь, шумит душ, прикидывал, как движется сильное тело женщины, скоро ли она выйдет.
Вышла. В халатике выше колен, круглых, желанных. Встала этими коленями на край широкой тахты, достала белье, начала застилать, старательно разравнивая простыню. И следила еще, чтобы не очень открыл ее халат, засовестилась вот.
Он знал, все у них сейчас будет, все, но эта минута, когда она стелила постель, встав коленями на край тахты, такая домашняя, сосредоточившаяся, чтобы хорошо легла простыня, рождала между ними главную близость, доверчивую близость, а там, потом, через мгновение, все смешается, запутается, обезмыслит их, начнет лгать, выдумывать слова, сомкнет их и разомкнет еще более чужими.
- Иди.
Он рванулся к ней, теряя себя.
А потом, до звона в ушах пустой, лежа рядом, дивясь колотящемуся сердцу, этому высокому потолку дивясь - отвык от высокого потолка, - куря с ней от одной сигареты, так она настояла, слыша и ее колотящееся сердце за мягким, упругим и мягким, слившимся с ним телом, Павел вдруг вспомнил ту, этажом ниже, из той жизни, из высокой.
- Ты опять о чем-то думаешь, - шепнула она.
- А как же не думать.
- Разве я плоха для тебя?
- Ты - чудо.
- Правда? - Она прилегла на него, разнялись ее губы, теперь без краски, но все равно вишневые, нет, сливовые.
- Правда.
- Ты мой, мой, мой теперь, - сказала она.
"Мой! Мой! Мой!" - это был ее вскрик, ее всхлип, когда нагрянуло безмыслие. Она цеплялась за это слово и теперь.
- Что у тебя стряслось? - спросил Павел.
- Не думай, я не с каждым так.
- Я так не думаю.
- О, я могу и заледенеть! Но если уж да, то зачем тянуть?
- Верно, зачем?
- Обними меня... Мой... Мой... Мой... Ох, какой ты мой!..
Был день, когда он вошел сюда, наступила ночь, когда он спохватился.
- А ведь мне надо идти, Вера. Я обещал Петру Григорьевичу ночевать у него.
- Я знаю твоего Петра Григорьевича. Сильный был мужик, не совсем еще старый. Неужели ему конец?
- Я пойду. До завтра.
- Ну, иди. От живого к мертвому. До завтра.
Она проводила его, кутаясь в халатик, который ничего не умел утаить в ней.
Вернуться? Остаться? Чуть было не остался. Нет, будто его кто окликнул, позвал, поторопил даже. Он сбежал по лестнице, выскочил на ночную и днем-то пустынную улицу и сразу натолкнулся глазами на зеленый огонек такси. Кто-то приехал, хлопнула дверца. Удача! Он вскочил в такси, не спрашивая у таксиста разрешения.
- Десятка. В Медведково!
9
Дверь в квартиру была не заперта, а Павел боялся - всю дорогу об этом думал, - что придется звонить, что потревожит Петра Григорьевича. Дверь была не заперта, лишь притворена, яркий свет выбивался из-за двери. Павел вошел. В коридор сразу вышла Лена, остро и хмуро взглянула на него.
- Где пропадали? Он вас спрашивал!
В коридоре стоял какой-то плотный коротконогий мужчина с копной седых в черноту волос. Он по-докторски крепко потирал руки, белый халат был всего лишь накинут на его сильные плечи. Он к чему-то готовился, маленькую взяв себе передышку перед броском туда, в комнату Петра Григорьевича.
- Что с ним? - спросил Павел, подходя к этому человеку в накинутом халате. Он не задал своего вопроса Лене, чтобы не встретиться с ее хмурыми глазами.
Коренастый не ответил, только развел сильные волосатые руки, признаваясь в своем бессилии.
- Он кончается, - шепнули губы Лены. Она шла за Павлом, все всматриваясь в него, виня его.
- Неужели ничего нельзя сделать? - спросил Павел шепотом у врача.
- Он опоздал с операцией года на полтора-два. Да и не уверен, помогла бы операция.
- Помогла бы! - горячо выдохнула Лена.
- Не уверен, не уверен. Саркома...
Павел не знал всего страшного смысла этого слова, но он знал, что это одно из самых страшных на свете слов, возвещающее мучительную смерть, неизбежную, как после укуса гюрзы, если прошло минут пять-шесть, а ты ничего не успел для себя сделать, потому что один, в песках, потому что тебе не добраться ножом до ранки, не располосовать себя, не отсосать яд, и кровь скоро станет в тебе застывать, схватываться, как алебастр.
Отворилась дверь, и в коридор вышел давешний румяный и рослый профессор. Беспечальным было его лицо: привык к страданиям, врут, видно, те, кто утверждает, что врачи чувствительны, они, скорее, профессионально бесчувственны, чтобы каждый день, каждый день - вот так вот.
- Ваш черед, коллега, - поклонился профессор коренастому, дотрагиваясь до него рукой, как бы передал эстафетную палочку.
- Иду! Лена, вы мне нужны. - Коренастый нырнул в комнату больного, откуда вырвался короткий, оборванный, схваченный, зажатый стон.
- Так зачем же тогда все? - спросил Павел у профессора, когда они остались вдвоем.