— У нас только один путь — заработать денег! — отрезал Чургулия, небрежно засунул руки в карманы и побрел вперед, не оглядываясь на меня.
А что на меня оглядываться? Естественно, я семенила следом.
На следующее утро я объявила Америке войну, впервые надев на себя черный пиджачок Эвелин. Чургулия покривился. Гордость никак не позволяла ему понять, как можно донашивать чужие вещи.
Вооружившись списком всех возможных мест, где продавались картины, я отправилась проводить маркетинг-разведку. Мне повезло. Я нашла подборку адресов в первой же антикварной лавке на Маркет-стрит. Художественных салонов в Сан-Франциско оказалось много. Но сама я не смогла бы найти их ни за что в жизни. Располагались они совершенно не так, как обычные магазины. Какие-то располагались на высоких этажах небоскребов среди офисов и клерков в белых рубашках. Какие-то оказались в частных домах у побережья. Задача моя была проста: походить, посмотреть, какие картины за сколько продаются. Что ценится выше. Но куда бы я ни зашла, реалисты отсутствовали как класс. Спросом пользовались лишь интерьерная живопись, абстракция и вульгарный романтизм вроде золотого заката над розовым морем.
Я же носила с собой на подрамнике новое творение Чургулии, которое лично у меня вызывало очень противоречивые чувства. То, что картина эта ему удалась, сомнений не было. А удалась она ему потому, что, рисуя ее, он был абсолютно искренен. И настроение ее было настоящим. Женщина на картине так и не показала своего лица. Складки ее кожаного плаща блестели. Она должна была вот-вот обернуться. Но рука, которой она заправляла за ухо прядь волос, полностью скрывала ее профиль. Зато на переднем плане появилась пушистая и круглая голова ребенка с нежными просвечивающими ушами и уютными складочками на шее. Он тоже стоял к зрителю спиной и глядел, как мучительно удаляется от него нерешительная женщина. Смотреть на все это было страшно. Но и оторваться невозможно.
Я точно знала, что кому-то картина эта покажется бесценной. Как мне. За нее я простила вчера Чургулии все, что не давало мне покоя последнее время.
Вот только пока что ее картину у меня не брали. Три раза мне вежливо отказали по причине этой самой мрачности.
Когда я вернулась, мужа моего дома не было. Есть я не стала. Решила его подождать. Хорошо, что мне хватило выдержки не варить надоевшую до одури разноцветную «пасту», то бишь итальянскую лапшу, до возвращения Чургулии домой. А то бы она давно превратилась в несъедобное воронье гнездо.
Он пришел к полуночи. И от еды отказался. Ужинал в ресторане с галерейщиком Крисом Нортоном, который оставил ему визитку еще во время нашего пребывания в гостях у Эрика Хойзингтона. Теперь Чургулия решил заняться продажей своей картины самостоятельно.
Ночь не принесла нам ничего, кроме неприятного разговора. Мы долго ворочались на матрасе, который одолжил нам Денис.
— Ева, почему мы не можем сказать друг другу правду? — в конце концов выдал Чургулия, решительно перевернувшись на спину и заложив руки за голову.
— О какой такой правде ты говоришь? — я повернулась к нему лицом и оперлась подбородком на руку. — Я же ничего от тебя не скрываю.
— Я о другом. Только попробуй выслушать то, что я скажу без скандалов и обид. — И он посмотрел на меня взглядом, не предвещавшим ничего хорошего. — Твое присутствие здесь усложняет мои задачи. Я все время должен о тебе думать: что ты ждешь, что у тебя нет денег, что ты без меня не ела, что ты хочешь купить себе туфли. Я абсолютно несвободен. Понимаешь? Меня пригласили поехать на яхте. И решать надо было прямо на месте. Там важные люди. Крис Нортон… Мне надо было поехать! Но я не мог. Потому что тебя не предупредил.
— Ты мог бы мне позвонить… — неуверенно сказала я.
— Это унизительно для меня! — Он резко сел на постели. — Как будто я отпрашиваюсь у жены! Как маленький!
— Извини, что я есть… — ответила я ядовито и повернулась на другой бок. — В следующий раз поезжай. Считай, что теперь я в курсе, что ты можешь куда-то пропасть. Спокойной ночи!
— Давай-ка решим так. Если денег хватит хоть на один билет — ты сразу же полетишь домой.
— Ну и прекрасно, вот и полечу! — огрызнулась я, глотая навернувшиеся слезы.
— Вот и полетишь! — и он тоже повернулся ко мне спиной.
Но с деньгами стало только хуже. Чургулия собственноручно занялся связями с общественностью и о хлебе насущном беспокоиться перестал. Он не рисовал больше на улице. Он устраивал свою судьбу. А на ужин его частенько приглашали какие-то неизвестные мне знакомые. Меня ему брать с собой было неудобно, потому что приглашение получал только он.
Кофе у меня закончился. Утро начиналось со страданий.