Столы для пикника, застеленные скатертями в красно-белую клетку, большие кувшины с лимонадом, запах барбекю, миски с овощными салатами, фруктами и фруктовыми салатами и с картофельным салатом, аромат лосьонов для загара и печеных бобов – все было превосходно. Рядом играли в софтбол, перекликались дети, стукала по мячу бита, ребятишки сломя голову бросались к базам. Бен стоял, озирая разворачивающиеся перед ним сцены, и вспоминал «Марсианские хроники» великого Рэя Брэдбери. Здесь были свои «Марсианские хроники».
Ему казалось, он шагнул за занавес, повинуясь манящему пальцу из палатки странного, искажающего время базара, и оказался вне времени – или в ином времени, где играют на банджо и квартет парикмахеров исполняет «Вниз по старому мельничному ручью» и «О, золотые туфельки». Ему вспомнились космонавты Брэдбери, попавшие в городок своего детства, где ждут мамы и ничто не изменилось за прошедшие годы, мир полон уюта и заботы, где все хорошо и не о чем беспокоиться, где живы все надежды маленьких городов и пахнет испеченным мамой хлебом и горящими осенними листьями, а дети раскачиваются на подвешенной к ветке старого дерева шине. Мама кричит с крылечка, что пора ужинать, а папа сидит с газетой в мягком кресле, и люди добрые и желают тебе добра, потому что мир добр, и главное в нем – твоя жизнь и жизнь городка, а не то, что происходит в Турции, Китае или Сибири.
Дрискилл наблюдал за разыгрывавшейся перед ним сценой: игра в софтбол и запах жарящейся на углях закуски, голоса поющего квартета – это было хорошо. Он понимал, что это хорошо, даже полоумный понял бы, как это хорошо. Только это было не настоящее. Все создавалось и разыгрывалось ради старой матушки одного миллиардера, крошечного мешочка костей, украшенного пучком снежно-белой седины. Она сидела в инвалидном кресле, одетая в матросскую блузу, синюю юбку и синий пиджак. Она тяжело клонилась на сторону, углы губ обвисли, но глаза стреляли по сторонам, их бледная голубизна в такой старой жестянке наводила на мысль о совершенно ясном зрении – или почти полной слепоте. Она по-птичьи вертела головой, порой открывала рот – кажется, это был смех. Между двумя высокими, как башни, стогами сена висел плакат: «100 лет счастья, мама!!!». Сиделка, стоя рядом, кормила юбиляршу нарезанным на кусочки гамбургером и давала с ложечки фруктовый салат. Если сиделка загораживала ей вид, старуха встряхивала головой, будто старая птица, выбивая из руки женщины ложку или вилку. Потом каркала на сиделку сухим и жестким, резким, начальственным тоном и оглядывалась на сына:
– Бобби… Бобби… иди сюда, ты нужен мамочке.
Операторы старались держаться как можно незаметнее, снимая традиционную семейную сценку и прилагая все усилия, чтобы капризная старая дама выглядела любящей и благодарной своему могущественному сыну. Присутствовали и люди, которых Бен счел родственниками. Они суетились, а Хэзлитт дружески болтал со всеми, одним своим присутствием подавляя всех этих мужчин и женщин, которые, надо думать, либо работали на него, либо всей душой мечтали работать. Все были в костюмах для отдыха и взмокли как мыши, особенно женщины в широких юбках и крестьянских кофтах, возившиеся с угощением для пикника в ожидании своей очереди. Одна за другой они подходили к старухе, склонялись, позволяя коснуться себя сухой, как птичья лапа, рукой, потом склонялись еще ниже для поцелуя в лоб, после чего она резким движением морщинистой руки отгоняла их от себя.
Боб Хэзлитт стоял рядом, сложив руки на груди. На нем были брюки из жатого ситца и белая рубаха. Лицо докрасна обожжено солнцем. Он посматривал на мелькавших среди гостей операторов, изводивших на его мать бесконечные мотки пленки, из которых лишь несколько футов попадут в рекламные ролики, демонстрирующие, как Боб Хэзлитт, ко всему прочему, еще и любит бедную старушку мамочку! Он подошел к матери, чтобы сказать ей что-то, склонился к слуховому аппарату, и стало ясно, что он невольно видит в ней прежнюю мать, воспоминание, а не ту дряхлую женщину, которая, похоже, не очень ясно понимает, что происходит вокруг. Он говорил с ней, но ответа не ждал. Он поцеловал легкий пух седых волос. Хэзлитт вспотел, и невесть откуда вынырнула гримерша, вытерла его полотенцем и припудрила лоб. Эту семейную сцену можно было принять за произведение Гортона Фута, но, по правде говоря, это был чистой воды Теннесси Уильямс – мучительный мир, в котором каждый лжет и лжет, пока не поверит в собственную ложь. Все глазели на Хэзлитта, словно он – Большой Папа в «Кошке на раскаленной крыше»:13
да, конечно, он и есть Большой Папа, и более того – все гости пикника зависят от него, от его настроения, взглядов и прихотей. Дрискиллу захотелось подойти к Хэзлитту и продекламировать из репертуара Берла Айвса: «Я чую запах лжи. Ты чувствуешь, сестра?»14