— Сегодня ты командира не увидишь — он опять в штаб района уехал. Завтра можешь зайти, если хочешь; но по совести тебе скажу, ты только время зря теряешь… Ладно, свободен — капрал, проводи.
В этот день началась новая программа интенсивных учений. После двух часов строевой подготовки с оружием последовал час физтренировки, а днем все подразделение получило приказ совершить марш-бросок. В четыре часа было построение в полной походной форме, и все обмундирование должно было быть идеально отбелено, а латунные части надраены до блеска. За любой недочет полагались двухчасовой наряд на кухню и повторная проверка в восемь вечера. Рейнард оказался в числе невезучих, и, когда наступил отбой, он, после двухчасового корпения над картошкой и повторной чистки и проверки обмундирования едва нашел в себе силы разобрать постель и раздеться. Забравшись под одеяло, он тут же забылся тяжелым сном без сновидений.
На следующий день его ждала все та же учебная рутина: физтренировка в полшестого и стройподготовка до завтрака; после завтрака построение всей части в полной походной форме, затем стрелковые учения и опять стройподготовка. Сходив к дежурному сержанту, Рейнард узнал, что ротный командир все еще в штабе района.
Учения продолжались день за днем, становясь все более интенсивными. Чисто по привычке Рейнард ежедневно возобновлял свою просьбу о беседе с ротным командиром, однако начал сознавать, что вряд ли когда-нибудь ее добьется. Каждый день ему под каким-нибудь новым предлогом давали от ворот поворот; утренний визит к дежурному сержанту постепенно превращался чуть ли не в фарсовый ритуал, который даже Рейнард, по сути, перестал воспринимать серьезно. В конце концов, так ли уж было важно, добьется он этой драгоценной беседы или нет? Крайняя усталость, которой он страдал теперь денно и нощно, поселила в нем своего рода тупое, бессмысленное спокойствие: он уже с трудом мог припомнить, зачем ему вообще понадобилась эта беседа и что он собирался сказать, если бы все-таки ее добился. День его «записи» казался теперь до странности далеким, а непосредственно предшествовавшие ему события почти утратили характер реальности: лишь суровая ежедневная рутина теперь представлялась реальной. Временами он продолжал испытывать смутный дискомфорт — чувство вины и какой-то непоправимой потери, которое не мог и особо не желал анализировать. Слухи о проверке, с которой вскоре должен был приехать командир района, пробудили в Рейнарде слабую надежду на то, что «полковник Арчер», внушавший всей части столь благоговейный трепет, окажется-таки его бывшим другом; однако, это представлялось не особо вероятным и, в любом случае, положение его, видимо, сильно бы не изменило.
Он написал матери несколько писем, но ответа не получил. Похоже было, что работа почтовых служб сильно разладилась из-за «кризиса». Он также начал письмо к состоятельному дяде, у которого, судя по всему, в войну имелись крупные связи в военном министерстве. Из-за хронической усталости писать было крайне трудно: даже составление обычной открытки доводило Рейнарда чуть ли не до изнеможения — и с письмом дяде у него никак не ладилось. Он садился за него несколько раз, но намерение Рейнарда изложить свое «дело» как можно лаконичней и объективней всякий раз словно бы затуманивалось и искажалось, прежде чем он успевал довести до конца хотя бы один абзац. Перечитывая написанное, он был неизменно шокирован вкравшейся в строки истерической или невротической нотой: тон письма становился то оскорбительным, то чересчур раболепным и слишком уж часто переходил раньше времени либо в диатрибу против армии, либо в некое подобострастное выпрашивание льготных для себя условий.
Наконец, как-то утром терпение его было вознаграждено: явившись к дежурному сержанту, он узнал, что ротный командир сможет его принять в девять ноль-ноль.
Сперва его охватило торжество, но, ожидая в полевой форме у ротной канцелярии, он понял, что совершенно не в силах собраться с мыслями. Беседа, которой он так долго ждал, за все эти дни успела стать словно бы абстрактной, превратившись не более чем в самоцель. Собственно изложение его дела до сих пор представлялось ему самым легким: он знал на память — или так он думал — что точно должен сказать, когда придет время. Однако сейчас, в критический момент, он вдруг столкнулся с той же самой проблемой, что и при попытках написать дяде: как он ни старался отрепетировать спокойно и собранно то, что хотел сказать, слова отказывались подстраиваться под его основной замысел. Стоя в коридоре и дожидаясь от старшины вызова, он понял, что сочиняет какую-то редкостную белиберду, изложение которой лишь поставит на его «деле» жирный крест и к тому же, возможно, повлечет обвинение в дерзости по отношению к командиру.