Мать уже не кормила брата Женю, как утром, бабушка не возилась на кухне. Обе сидели в столовой и смотрели на Юру, словно он что-то натворил… Может, тетя Аня успела сообщить по телефону о его позоре?..
— Люка, — сказала мать, — я хочу сказать тебе… ты должен знать… Папа сегодня не вернется…
— В командировку уехал? А куда? Опять в Алма-Ату?
— Он не вернется… скоро… Он не в командировке… Его арестовали.
Голос матери казался ровным, почти бесстрастным, да Юра и удивился бы, услышь он, что мать кричит в голос или рыдает; как, впрочем, и если бы она закатывалась от смеха или вообще безудержно веселилась. Все это было не в характере Надежды Александровны…
— …Как арестовали? Папу?.. По правде? — спросил Юра.
— Да, — ответила Надежда Александровна. — Утром его увезли эти люди.
— В тюрьму?! А что он такого сделал?
До сих пор Юра знал слово «арестовали» только по книгам (мистера Пикквика арестовали и посадили в долговую яму, которая, как ни странно, оказалась не в земле, а на поверхности, и где с ним был его неунывающий слуга Сэм Уэллер). Но Юра не мог предположить, не мог представить, что взрослые с давних пор хорошо уже знают то слово не по книгам и кинокартинам, а привыкли, притерпелись к нему и к другим, не менее зловещим — таким, как «страх», «голод», «заключение», «расстрел»… Не ведал Юра и о том, что разговорчивый и подвижный, задорно поблескивающий стеклами своего пенсне со шнурочком мамин дядя Евсей Ещин уже более десятка лет живет в постоянном страхе — за себя, за своих сыновей Михаила и Костю, за дочь Таню, потому что состоял когда-то в партии кадетов, даже выпускал газету «Нижегородский Листок»; а третий его сын Леонид был юнкером, белогвардейцем, служил в Добровольческой Армии в частях у генералов Молчанова и Каппеля, ушел вместе с ними в Маньчжурию. И уж совсем бы удивился Юра, знай он, что развеселый дядя Гриша Пиралов, муж маминой старшей сестры Любы, неуемный сочинитель шуточных стихов и шарад, всегда вносивший в их дом столько шума и веселья каждым своим приездом из-под Баку, — что этот дядя Гриша тоже живет в неизменном страхе и напряжении, в ожидании самого плохого — особенно после ареста своего брата, корабельного инженера Семена, и никуда не выходит из дома — только до школы, где преподает рисование ораве не слушающих его учеников, и обратно…
Юра не заплакал тогда, после слов матери, он не мог заплакать: такой нелепой, несуразной была сама мысль, что отца посадили в тюрьму. Ведь он не белогвардеец, не буржуй, не кулак какой-нибудь! Он хороший человек. Очень. И добрый. Все знают. Даже во дворе, даже на даче в Ухтомской, и в Мамонтовке. И он так много работает: приходит, когда Юра давно уже спит… Нет, они наверняка пошутили — как дядя Гриша или как бывает первого апреля («никому не верю»), когда говорят, у тебя вся спина белая, или подкладывают вместо мела сахар… А вернее — просто ошиблись…
— Папа ни в чем не виноват, — услышал он голос матери.
— Его очень скоро выпустят, — сказала бабушка, — а пока ты должен вести себя как след и слушаться.
В первую половину бабушкиных слов он не очень поверил — не потому что не хотел или знал что-либо другое, а просто привык все, что та говорила, заранее встречать с недоверием. Что касается второй половины фразы, то подобное он слышал от нее целыми днями напролет и пропускал мимо ушей…
— …Я сегодня ходила к папе на работу, — сказала Надежда Александровна. — говорила с Черновым. Микоян тоже обещал помочь.
Ее слова, и, видимо, уже не в первый раз, предназначались больше для бабушки и для самой себя, но Юра тоже слышал не однажды эти фамилии отцовских начальников. Первый из них потом, через шесть лет, окажется американским (английским, немецким?) шпионом по кличке Рейнольдс и будет расстрелян, второй — переживет несколько лидеров страны, умрет на чистом белье в своей постели, и народ о нем будет без уважения говорить: «От Ильича до Ильича без инфарктов и паралича».
— В школе никому ничего не рассказывай, — сказала баба-Нёня.
Я уже упоминал о каком-то предощущении перелома, которое пришло к Юре в ночь ареста, на пороге их столовой, но не стало осознанным. Дальше наступили, и тоже не до конца осознаваемые, перемены к худшему. Сигнальные лампочки бедствий зажигались со всех сторон.