А вот совсем неожиданное письмо — от Виктора Жигарева, парня с золотыми зубами, который жил где-то в Тишинских трущобах, как и Чернобылин, и с кем Юра перемолвился от силы десятью словами за все время учения.
«Добрый день, Юрка!
Ты, наверное, не ожидал от меня письма. Но я счел своим долгом, хотя мы и не были закадычными друзьями, написать тебе несколько строк и, может быть, этим разнообразить твою полярную жизнь.
Как все это неожиданно получилось! Мне Лешка Карнаухов сообщил, когда мы катались на катке, что ты уехал. Он позавидовал тебе и не раз говорил, с каким удовольствием уехал бы сам куда подальше… Да это вполне и понятно: школа всем намозолила глаза, и только несколько человек найдется, кто „жить не могут без школы“. Встретил на катке твою знакомую Нину, она тоже сказала мне о твоем отъезде.
Интересно, как ты там живешь? Я все-таки склонен думать, что ты сделал совершенно правильно: это единственный выход для человека с расстроенными нервами. Юрка, ты не обижайся на эти слова, так как они сказаны с большой искренностью. Твоя поездка вернет тебе силы для дальнейшей жизни в шумном городе, поможет физически и умственно развиться. Только ты умело используй время, и в жизнь, которая еще впереди, войдешь вполне здоровым человеком во всех отношениях, понюхавшим уже, что она есть такое.
Отвечай скорее! Пиши, как ты охотишься в таежной чаще, на кого, и вообще о твоем времяпрепровождении.
Сам бы уехал, да не знаю куда.
Конечно, было бы немалым преувеличением из этих юношеских порывов — бросить все, удрать неизвестно куда — делать какие-то обобщения и выводы социологического свойства. Неудовлетворенность школой, домом, жизнью на одном месте свойственна в той или иной мере почти всем во все времена. И в любом возрасте. У Дафни Дюмурье есть превосходный рассказ о «простом английском человеке», скромном чиновнике, который на закате жизни так вот взял — сел на свое старое суденышко и поплыл, куда глаза глядят. Даже «гуд-бай» никому не сказал…
И все же… все же… Хотелось бы тешить себя надеждой, что в их (в нашей) тяге уехать куда-то, изменить обстановку была не одна лишь охота к перемене мест, но и зрели, пускай едва заметные, зернышки протеста.
(Я слишком часто употребляю слова «хочется думать», «возможно», «казалось» — ибо не могу, не считаю себя вправе, даже будучи, пока еще живым, свидетелем происходившего, говорить о событиях, тем более, о мыслях, намерениях или побуждениях, пусть известных мне людей, прибегая к куда более привычным для нашего уха оборотам типа: «уверен», «не иначе как…», «каждому ясно» и другим в этом роде…)
И снова Борис Маркелович уехал. В лаборатории наступило полное затишье, Юра маялся от безделья, все чаще вспоминал Москву и по-прежнему много и бесцельно бродил по городу. Нет, не мог он — не было ни сил, ни настроения — последовать доброму совету друзей и вести дневник, куда, помимо описания событий (которых почти не было), заносить мысли и раздумья о жизни, своей и окружающих; или, быть может, углубиться в историю этих мест (а она достаточно интересна); сочинять стихи — о любви, о Сибири, о… да мало ли о чем!.. Или, наконец, написать несколько интересных и, разумеется, талантливых очерков, рассказов… Начать большую повесть… роман… пьесу… Ведь опыта не занимать…
Ни одну из этих возможностей Юра не использовал, а продолжал скучать, даже начал тосковать.