Читаем Знаки внимания (сборник) полностью

В искусстве необычайно важна и насущна уместность высказывания, точечное попадание в конкретный контекст. Предельная уместность, актуальность и точность художественного жеста, безотказно сработавшие однажды, обретают непостижимую способность срабатывать и в других культурно-исторических контекстах. Поэтому мы будем снова и снова перечитывать «Онегина», «Капитанскую дочку», «Анну Каренину», «Трех сестер». Поэтому мы всегда будем петь песни военных лет, каким бы конъюнктурным натискам ни подвергались вновь и вновь война и победа.

Инерция этой внезапно и мощно прорвавшейся свободы тянулась еще и в первые послевоенные годы, но стала все больше и больше противоречить и мешать трескучей «победной» риторике. Этой болотной ряской, впрочем, духовная жизнь общества стала все заметнее и заметнее зарастать уже к концу войны, когда «великое руководство» перестало ходить под себя от страха, слегка поуспокоилось и начало вновь — сначала робко, а потом все уверенней — напоминать людям о том, кто в доме хозяин и кто для нас с вами выиграл эту страшную и великую битву.

Но намек поняли не все. Сразу после войны Исаковский и Блантер сочинили свой шедевр «Враги сожгли родную хату» — трагическую и бесконечно человечную балладу о вернувшемся с фронта солдате. Это была беспощадная инверсия всей предшествующей военно-песенной лирики. Он воевал. Она ждала. Он вернулся. А ее нет в живых. «Куда теперь идти солдату, кому нести печаль свою?»

Вот вам и «жди меня». Вот вам и любовь. И верность. И надежда. «Хмелел солдат, слеза катилась, слеза несбывшихся надежд…»

Песню запретили, кажется, почти сразу же, после первого или второго исполнения. Да разве ж такое запретишь!

<p>Откуда мы все вышли</p>

Странный был такой предмет у нас в девятом классе. Назывался «машиноведение». Это потому, что в школах тогда насаждалось «политехническое образование». Через пару лет эта фигня как-то сама собой отсохла, но тогда, в годы развитого волюнтаризма, цвела она пышным цветом. Вот и машиноведение поэтому. Из всего курса я запомнил всего лишь два слова, хотя и, говорят, очень важных, — «допуск» и «посадка». Только не спрашивайте, что это такое, не срамите меня.

На этих уроках, проводимых два раза в неделю, мы занимались чем угодно, но только не поиском различий между допуском и посадкой. А уж такие дикие слова, как, например, «станина», и вовсе пролетали со свистом мимо еще не увядших юных ушей.

Учитель был довольно незлобивый, но нервный — иногда багровел и начинал страшно орать. Его все равно не боялись.

И имя-отчество было у него какое-то мультикультурное — что-то вроде Ивана Моисеевича. Кажется, именно так его и звали.

И выглядел он, изъясняясь в сегодняшних категориях, довольно фриковато: треснутые очки, перекрученный, всегда один и тот же, галстук, выползающие из-под брюк голубые кальсоны, неубедительно крашенные волосы.

И говорил он довольно смешно. Нас, например, приводило в исступленное состояние слово «отверствие». А еще он говорил «шешнадцать миллиметров».

В общем, легко догадаться, что над ним издевались, или, как это называлось тогда на нашем поганом подростковом языке, «доводили». Доводили его со всей доступной нам изобретательностью. Старались, например, с самым невинным видом задать такой вопрос «по теме», чтобы в ответе непременно прозвучало «шешнадцать». Были у нас даже признанные специалисты в этой малопочтенной области.

На его уроках в полный голос разговаривали, пулялись жеваными промокашками, пускали под потолок бумажные самолетики, вальяжно фланировали по классу. Когда он вдруг осознавал, что за шумом и гвалтом он и сам не может расслышать ни единого своего слова про допуски и посадки, он хлопал журналом об стол и вопил срывающимся голосом: «Мы будем заниматься или мы будем дурочку валять?» «Дурочку валять!» — пубертатными петухами отзывалась мужская часть класса, заливаясь безмятежным допризывным гоготом.

Как он все это выдерживал, до сих пор непонятно.

Иногда после коротких приступов нестрашной своей ярости он как-то смущенно спохватывался и говорил тихо, так тихо, что в нескончаемом кошачьем концерте это мог расслышать только я, все десять школьных лет просидевший по причине близорукости на первой парте: «Ребята, ну нельзя же так!»

Если я скажу, что при этих словах я начинал испытывать уколы совести или тем паче пресловутое «щекотание в носу», то мне, скорее всего, не поверят — и правильно сделают. Я, разумеется, и мысли не допускал, что можно и нужно быть не таким, как все. Еще чего!

«Шинель» уже была прочитана мною. И что? А ничего. Все мы еще из нее не вышли. И, в общем-то, не особенно и собирались из нее выходить. Для того чтобы научиться содрогаться от невероятного «Оставьте меня, зачем вы меня обижаете?», мне понадобился не один год.

Все это я пишу, если кто еще не понял, про Гоголя, про Николай Васильича. И к этому мне добавить особенно нечего.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже