— Да нет. Ну, что вы? Вот сейчас во время препарирования. На трупе. А у вас все шуточки. И не знаю, что делать?
Бурденко же, казалось, всегда знал, «что делать». Всегда с большой охотой делился с товарищами всем, что знал, что самому только что удалось узнать.
Потом, когда он умрет, его биографы напишут, что он был добр и великодушен и поэтому уже смолоду щедро делился знаниями. Сам же Бурденко любил повторять, что знания лучше всего усваиваются, когда их тут же приходится передавать.
Он любил, чтобы его спрашивали, и сам любил переспрашивать, как бы вороша, проверяя знания, которые должны получше улечься, укрепиться в памяти. Он, казалось, все время всеми помыслами своими, всем существом был погружен в атмосферу избранной им профессии, по-прежнему руководствуясь чуть ли не с детства запавшим в его память изречением древних, что все живое, чтобы проявиться, должно самоограничиться. Но как самоограничиться? Не получилось бы, что самоограниченность эта, полезная, даже необходимая для дела, вдруг превратится в рядовую, серую, бескрылую ограниченность, которая в конце концов станет не только тормозом в развитии интеллекта, но и затормозит развитие дела, которому человек посвятил себя.
— ...В детстве,— вспоминал профессор Бурденко,— я любил петь, рисовать, любил театр, увлекательное чтение. Все это в студенческие годы уходило от меня. На все это уже не оставалось времени. Тогда я еще не понимал, что только на приобретение основных медицинских знаний надо затратить ни мало, ни много, как целую жизнь. Целую жизнь — только и всего! И я не могу сказать, что я не испытывал сожаления оттого, что, углубляясь в свои специфические занятия, не только приобретал, но и чувствовал, что утрачиваю многое, с чем связан был в детстве и в ранней юности. Утрачивал что-то необыкновенно дорогое, драгоценное. И безвозвратно. Много лет и довольно часто меня томила внезапная тревога. Правда, порой она томит меня и сейчас, уже в позднем возрасте. Тревога по поводу чего-то, что происходит где-то, в чем я не только мог бы, но непременно должен был участвовать. И сот не участвую, сижу в библиотеке. У вас, наверно, сложилось впечатление, что я всю юность и зрелый возраст провел в секционных. Нет, не меньше времени я пробыл в библиотеках, за письменным столом. И всегда, всегда я должен был преодолевать желание, просто нестерпимое желание бросить все ко всем чертям и кинуться в ближайший двор поиграть с ребятами в бабки или городки. Особенно когда ранней весной слышно, как стучат во дворах, где-нибудь на солнцепеке городки и бабки... Наверно, в будущем люди научатся совмещать без ущерба науку с развлечениями — со всей многокрасочностью, многозвучностью и многодеятельностью жизни... Мне это, честно говорю, не удавалось. Я чаще вел себя, как крот, который все настойчивее углубляется в нору познания и, отыскивая что-то ценное, непременно теряет и утрачивает еще многое, многое. А может быть, я по-стариковски лишнее наговариваю на себя? Все-таки нередко в молодости я вылезал из норы и раньше всего бежал в театр..,
А театр в Томске был неплохой.
Потом, годы спустя, Бурденко увидел, конечно, несравненно лучшие театры. Но томский не мог забыть. И запомнились ему всего ярче не сцена, не спектакли и не артисты даже, а всегда празднично возбужденные перед началом спектаклей театральные коридоры и фойе, полные принаряженной публики.
Был как бы неписаный закон, по которому нельзя ходить в театр в той же одежде, в какой ходят на работу или на базар. В крайнем случае ту же одежду надо было тщательно почистить, выгладить и, может быть, даже спрыснуть хотя бы одеколоном. Надо было и самому очень чисто вымыться, побриться, придать себе этакий торжественный вид.
— Вам, позволите, бинокль?
— Нет, спасибо,— говорил студент Бурденко, получая в гардеробной фанерный номерок на свое теперь приличное студенческое пальто.— У меня еще хорошее зрение.
— А мне, пожалуйста, бинокль.
Бурденко оглянулся на этот девичий голосок и — обомлел. Это была Кира. Ему бы поклониться ей, заговорить, пошутить. Хотя бы вот по поводу бинокля. Но с нею, похоже, кавалер. Высокий молодой человек с какими-то, должно быть, невоенными узенькими погончиками. Он держит в руках ее ту самую синюю шубку. Ну тогда Бурденко бы должен был отойти. А он как остолбенел. Все стоял и смотрел на Киру.
Она же и ее кавалер не обратили на неё никакого внимания. Просто не заметили его. Мало ли... Прошли мимо. И вскоре затерялись в толпе.
Бурденко тоже побрел в этом потоке по коридору. Киры было не видно. Он прошел по коридору два раза. Начал третий круг. И вдруг его как обожгло. Он не увидел, а буквально спиной почувствовал, что где-то близко здесь — Кира. И уж потом услышал ее смех.
Она стояла не в коридоре, а в некотором отдалении, у ярко освещенной стойки буфета. В руке у нее был граненый стакан с, должно быть, клюквенным морсом. А в другой руке она держала на цепочке нагрудный медальон с отщелкнутой крышкой и показывала людям, окружавшим ее, чей-то портрет в медальоне.