Придать смысл своему существованию. Понимаю, это довольно расплывчатый ответ — но меня действительно не слишком волнует, счастлив я или нет. Мне всегда нравилась моя работа. Хотя нет, не совсем так: я всегда любил свою работу. Для меня очень важно, что я чего-то добился на этом поприще, хотя стоит огромного труда сделать именно такой фильм, как хочется, точно воплотить свой замысел. Я отдаю себе отчет в том, что есть масса режиссеров, у которых интересные идеи и честолюбивые планы, но они не находят своего места в кинематографе. В конце концов они бросают кино, и это очень печально. Но, как я уже говорил, в четырнадцать лет я понял, что обязан снимать, и мне ничего не оставалось, как пробиваться вперед.
У меня есть черта, как мне кажется, немаловажная — это дефект общения, которым я страдаю с самого детства. Я все воспринимаю буквально. Просто не понимаю иронию — с тех самых пор как начал самостоятельно мыслить. Сейчас расскажу одну историю, чтобы вы поняли. Пару недель назад мне звонит художник, который живет по соседству. Говорит, что хочет продать мне свои картины, и раз мы живем на одной улицы, он мне сделает скидку. Начинает меня уговаривать, говорит, что отдаст картину всего за десятку, а то и дешевле. Я пытаюсь от него отвязаться, говорю: «Сэр, я очень сожалею, но у меня дома нет картин. Я вешаю на стены только карты. Иногда — фотографии. Но картину я вешать не стану, кто бы ее ни написал». Он не отстает, гнет свое — и вдруг начинает хохотать. Знакомый вроде бы смех. И тут «художник» сообщает, что это Хармони Корин[19]
, мой друг.Есть очень старая история, намного хуже. Сразу после того как стало известно, что я получу Национальную кинопремию за «Признаки жизни», мне позвонили из Министерства внутренних дел. Новость была потрясающая, потому что вместе с наградой мне давали триста тысяч марок на новый фильм, и еще, конечно, предстояла церемония и рукопожатие министра. И вот мне звонит личный секретарь министра. «Вы Вернер Херцог? С вами будет говорить министр». Меня соединяют с министром, тот начинает мычать, потом говорит: «Видите ли, господин Херцог. Мы объявили, что вам присуждена Bundesfilmpreis, но я вынужден принести вам глубочайшие извинения. Сожалею, но премию получите не вы, а другой режиссер». Я хоть и остолбенел, но сохранил присутствие духа и говорю: «Господин министр, как такое могло произойти? Вы же глава МВД, вы отвечаете за множество вещей, в том числе за национальную безопасность и неприкосновенность границ. Что за бардак у вас в министерстве? Я получил письмо, на нем стоит не только ваша подпись, но подписи еще двух людей. Я все понимаю, но как же вы могли допустить подобную ошибку?» — в таком ключе беседа продолжается еще минут десять, и тут «министр» начинает просто рыдать от смеха, и я узнаю голос моего друга Флориана Фрике. «Флориан, так это ты, сукин сын!» Когда он позвонил и представился секретарем, он даже голос не изменил, а я при этом был уверен, что говорил с двумя разными людьми. Настолько у меня плохо с иронией. Редкостный олух. Какие-то самые обычные для всех вещи в языке мне недоступны.
И на фоне других режиссеров, особенно французов, которые могут вдохновенно вещать о своих фильмах за столиком в кафе, я, — как баварская лягушка-бык, сижу, думаю свою думу. Никогда не умел разговаривать об искусстве. Просто не справляюсь с иронией. Французы обожают играть словами, хорошо говорить по-французски — значит быть мастером иронии. Формально я знаю этот язык, знаю слова и грамматику, но говорю на нем, только если действительно вынужден. А вынуждали всего дважды в жизни: один раз, когда меня арестовали в Африке, я был окружен толпой галдящих пьяных солдат, и один ствол был направлен мне в голову, другой в грудь, а третий — между ног. Я попытался объяснить, кто я, а их командир заорал: «On parle que le fran?ais ic!»[20]
Второй случай был, когда мы снимали «Ла-Суфриер» в Гваделупе, где французский — государственный язык, несмотря на то, что девяносто пять процентов населения родом из Африки. Человек, которого мы нашли спящим под деревом, тот, что отказался эвакуироваться с острова, когда вот-вот должно было начаться извержение, говорил на креольском диалекте французского. Я разбудил его, и мы поговорили на камеру. Так что по-французски я говорю в крайних обстоятельствах, когда есть реальная необходимость. В остальных случаях — стараюсь избегать.Есть, да. Юмор и ирония — разные вещи. Я понимаю юмор и смеюсь над анекдотами, хотя сам их рассказывать не умею. Но что касается иронии, тут у меня однозначно серьезный дефект.
Вы просто не видели меня в парижском кафе.
2
Богохульство и миражи