С другой стороны, после съемок я всегда обуреваем эмоциями и принимаю иррациональные решения. Так вот, после «Строшека» я понял, что режиссера монтажа лучше не допускать на съемочную площадку. Очень важно, чтобы монтажер мог взглянуть на материал свежим и беспристрастным взглядом. Потому что если он видит, сколько сил и труда уходит на съемки сцены — сцены, которая, может быть, особенно мне нравится, — то может подумать, что, да, в контекст фильма она не ложится, но ведь все так старались, надо оставить. «Неужели столько работы впустую!» Так что, я думаю, монтажеру не стоит присутствовать на площадке, дабы сохранить трезвость суждений.
Ни при каких обстоятельствах. Видео — это другой подход к кино, в первую очередь из-за того, что режиссер может сразу посмотреть отснятый кадр, и это дает ложное чувство безопасности. Это неверный путь. Когда я нутром чувствую, что мы выжали из сцены все, что можно, тогда я говорю: «Стоп!». Мне необязательно просматривать текущий материал. Я просто знаю, что этот дубль — лучший, и все остальное уже не важно. Я никогда не любил смотреть текучку, мне кажется, это довольно опасно и легко сбивает с толку. Иногда бывает полезно проверить какие-то технические моменты, но когда выдираешь кадр из контекста, не только из определенной сцены, но и из целого фильма, большая часть которого зачастую еще и не снята, невозможно оценить, насколько он удачен и пригоден.
Ну разумеется. Они позволяют начинающим режиссерам обрести самостоятельность. Но, опять-таки, надо быть предельно осторожным и, по крайней мере, понимать разницу между цифровой камерой и возможностями, которые дает пленка. Я не из тех, кто указывает другим, что делать и какой камерой снимать, но лично я всецело за пленку. У пленки есть глубина и сила, которых нелегко добиться, работая с цифровой техникой. Конечно, видео будет со временем развиваться, я и сам уже снял на видео два фильма: «Паломничество» и «Бог и обремененные». Обе картины снимались в местах, где не разрешалось использовать освещение, так что с пленкой ничего бы не вышло. Естественно, у видеотехники есть свои преимущества. Но и «Агирре», и «Фицкарральдо» можно было снять только на пленку.
Что касается «Догмы 95». Меня туда никогда бы не приняли, потому что я использую свет, штативы, костюмы и много чего еще. И я бы не хотел снимать фильмы совсем без музыки. Я нарушаю все правила «Догмы». Они и сами-то эти правила всерьез не принимают, но я просто знаю, что это не мое. Режиссеры «Догмы» очень любят физическую непосредственность, с которой был снят, например, «Агирре» (несмотря на то, что действие и происходит в другую эпоху). Поэтому Хармони Корин так хотел, чтобы я сыграл отца в его фильме для «Догмы» — «Джульен, мальчик-осел». Изначально он сам должен был играть сына, но потом решил, что стоять одновременно и за камерой, и перед камерой — не самая удачная идея. Хармони пригласил меня на эту роль не только потому, что я подходил по возрасту и по типажу: он хотел снимать своего «кинематографического отца», пусть даже в роли агрессивного невротика. Для него это много значило.
Не то чтобы открытый протест, нет. До 1989 года, когда по Восточной Европе прокатилась волна революций, многие немцы, казалось, считали, что объединения Германии никогда не будет: нация распалась на части, и никакого центра не существовало. У страны не было ни центра, ни середины, ни настоящей столицы — не было бьющегося сердца. Как будто Германия на собственной земле стала бездомной, и пока настоящая столица была разделенной на две части огороженной территорией посреди другого государства, мы обходились маленьким провинциальным городком. Политики только разочаровывали: канцлер Вилли Брандт[107]
в своем официальном заявлении вообще сказал, что вопрос объединения Германии закрыт. Но я знал наверняка, что объединение неизбежно. Более того, я утверждал, что в этом есть историческая необходимость, тогда как выдающие личности, например, Гюнтер Грасс, утверждали, что Германии не нужно объединение.[108]