Еще один нюанс — Бруно не говорил на нормальном немецком или хотя бы на грамматически правильном немецком, скорее, на диалекте берлинских окраин. Пришлось поработать, чтобы научить его не просто говорить на Hochdeutsch — это литературный язык, в некотором роде эквивалент викторианского английского, — но говорить так, как будто он только открывает для себя язык. Артикуляция Бруно придавала его игре особый колорит, и в итоге нам удалось обернуть его трудности с языком во благо. Эффект создается удивительный — как будто он действительно осваивает незнакомый язык. Мне кажется, благодаря голосу и манере речи Бруно образ Каспара получился особенно живым.
Несомненно. Вообще, съемки были сплошным удовольствием, потому что Бруно втянулся в работу и выкладывался на полную. Для сцены в начале фильма, когда Каспар учится ходить, Бруно хотел, чтобы у него ноги онемели, и для этого зажал под коленями палку и сидел так два часа. После он вообще не мог стоять, и сцена получилась невероятная. Но, надо сказать, порой он терял доверие к нам, ко мне особенно. Он шлялся по кабакам, сорил деньгами, напивался, и я предложил ему пойти в банк и открыть счет на его имя. Но он вбил себе в голову, что это заговор с целью его обобрать. Даже сотруднику банка не удалось его убедить, что я никак не смогу вероломно снять деньги с его счета и положить на свой, если только он сам не напишет доверенность. Он всерьез решил, что человек в банке — актер, которого я специально нанял, чтобы украсть его деньги. Но когда он нам доверял, все шло отлично. Бруно непрерывно говорил о смерти и начал писать завещание. «Куда мне его спрятать? — спрашивал. — Мой брат меня убьет, или я сам его убью, если увижу. Я не могу доверять своей семье. Моя шлюха мать умерла, и шлюха сестра умерла». Я посоветовал ему положить завещание в банковский сейф или отдать адвокату. Но он сказал: «Нет, я им не доверяю». Два дня спустя он отдал мне завещание и попросил сохранить его. Оно до сих пор лежит у меня в запечатанном конверте.
Разумеется. У него острый ум, он человек, закаленный улицей, и может постоять за себя. Прежде чем мы начали работать, я четко объяснил ему, что, попросту говоря, — это обычная продажа услуг: он будет играть в фильме и получит за это деньги. «Но это не все, — сказал я, — дело в том, что никто в мире не сможет сыграть эту роль убедительнее и правдивее, чем ты, на тебе лежит большая ответственность». И, к счастью, он, не колеблясь, принял этот вызов.
Мы с Бруно вели непростые, но прекрасные и очень воодушевляющие беседы. Для сцены вскрытия в фильме мы раздобыли допотопный анатомический стол из цельного мрамора. Бруно был так одержим смертью и этим столом, что пожелал во что бы то ни стало заполучить его после съемок. «Имя этому столу — правосудие», — произнес он странным голосом. «Что ты хочешь этим сказать, Бруно?» — спросил я. И он ответил: «Да, правосудие. Мне было видение, я видел свою смерть. Однажды вы положите меня на этот стол, и я умру, и вы все умрете, и богатые, и бедные. Это и есть правосудие. И все, кто причинял мне зло, предстанут на этом столе перед правосудием». Он хотел забрать стол, но я объяснил ему, что он не наш, что мы взяли его напрокат в антикварном магазине, как реквизит. По-моему, я даже рискнул предположить, что едва ли ему на самом деле захочется держать у себя такую вещь. «Нет, Дер Бруно нужен этот стол! — заявил он. — Когда я увидел себя лежащим на столе, я понял, что причина смерти — Heimweh (тоска по дому)». Я не принимал эти заявления всерьез, пока в один прекрасный день он не подарил мне свои очень наивные рисунки — он лежит на столе, а изо рта у него вылетают слова: «Причина смерти: Heimweh». Через несколько месяцев после съемок я спросил, не нужны ли ему кадры из фильма или со съемочной площадки. «Я хочу только фотографию сцены вскрытия, — сказал он. — Потому что это правосудие. Этот стол правосудие». И тогда я понял, что ему действительно нужен этот стол, выкупил его у антиквара и подарил Бруно.