В самом деле, Александр Фадеев не «дергался», не жестикулировал на трибуне, не обхватывал ее полированные края с судорожной цепкостью; его руки лежали вытянутыми, лежали спокойно и веско, лишь сильнее оттеняя своей красноречивой неподвижностью полет каждой окрыленной фразы. И как же он был красив, несмотря на скулы, на выпирающие желваки! Он весь словно бы светился выстраданной любовью к литературе, к людям, творящим ее, и вся его тревога за общее дело тоже была от любви, от любви!
Недаром же глубоко в душу запали фадеевские слова:
— Время писателя надо беречь — это неоспоримо. Заседательская «суета сует» ни к чему. Даже творческие дискуссии имеют смысл лишь в том случае, если они способствуют созданию хороших художественных произведений.
Фадеев закончил свое выступление под аплодисменты. Председатель собрания пригласил его сесть за стол президиума. Но в ответ Фадеев шутливо выставил ладонь, тут же для вящей убедительности отрицательно мотнул головой, причем серебристая прядь, послушная во время выступления, выбилась. Однако он почему-то не поправил ее и быстро сошел с трибуны в зал — уже под бурные аплодисменты.
После собрания я возвращался со своим прежним знакомым. Он сказал раздумчиво:
— Признаться, я ожидал, что Фадеев все же сядет за стол президиума… Не было ли в его отказе желания поиграть в демократию?
Нет, я уже не верил всяким досужим измышлениям! К тому же самим фактом своего естественного, логичного поведения А. А. Фадеев как бы преподал «предметный» урок моему знакомому, явно не чуждому карьеристских замашек, склонному больше проявлять себя в заседательской суетне, чем за письменным столом, наедине с героями своих книг.
Вот о чем я хотел поведать Вам, мой дорогой литературовед. И если кое-какие штрихи в человеческом и писательском облике Александра Александровича Фадеева для Вас окажутся новыми, интересными, то я сочту свое письмо полезным.
УРОК НА ВСЮ ЖИЗНЬ
Соколова-Микитова редко можно было встретить в Доме писателя имени Маяковского на собраниях литераторов, да это, пожалуй, и неудивительно: он считался вечным странником по родной земле, поистине лесковским «очарованным странником», и самым преданным певцом ее красоты. А в представлениях литературной молодежи Соколов-Микитов вообще являлся легендарной личностью, средоточием неуемной и заразительной страсти к путешествиям.
Эта страсть, по-видимому, была прирожденной; ее, кстати, отмечает и друг Соколова-Микитова Константин Федин в своей статье о нем. Но, думается, тут еще сказалась извечная тяга русского человека к познанию Родины, людей ее, та самая осознанная тяга, которая взволнованно передалась Соколову-Микитову через книги Максима Горького о его скитаниях по российским градам и весям («Где же я наконец живу? Что за народ окружает меня?..») и конечно же через произведения прославленных певцов родной природы С. Т. Аксакова и Михаила Пришвина.
Помню, как у меня, тогда еще начинающего прозаика, оказалась в руках книга И. С. Соколова-Микитова, только что выпущенная издательством «Молодая гвардия». Называлась она «По лесам и горам».
Правда, тогда же, при чтении, я был крайне удивлен излишне простой, вовсе даже простоватой манерой авторского повествования, однако мощный напор жизни, бьющей с каждой страницы, буквально потряс и захватил меня. Мне тоже вдруг захотелось увидеть доселе еще не виданное, познать еще не познанное, но, само собой, не на проторенных дорогах. И я (дело было в 1949 году) отправился на Тамбовщину, на маленькую, пересыхающую речушку Цну, которую степняки хотели оживить…
Фигура, лицо Ивана Сергеевича Соколова-Микитова при первом же взгляде резко, отчетливо отпечатались в моей памяти.
…Стоит он, высокий, сутуловатый и, пожалуй, даже застенчиво-неловкий, в сумрачной нише, неподалеку от двери в бильярдную, откуда доносится хлесткий стук костяных шаров. Голова его вжата в плечи, словно давит низкий лепной потолок, — и до чего же это великолепная голова! Она, казалось, хранит отблеск дальних странствий. По крайней мере, мне чудится и в ясной белизне короткой закругленной бородки, и в колком серебре распластанных усов, и в как бы заиндевелых волосах вокруг широкого голого темени стойкий холодок Арктики. В то же время само это бронзовеющее темя, этот утесистый лоб с поперечной морщиной, наконец, эти смуглые щеки — по-южному горячие, накаленные…
Иван Сергеевич стоит широко расставив ноги, носками вовнутрь, как моряк на палубе (кстати, он в молодые годы плавал на многих морях), и то вложит в рот, уже по-старчески усохший, втянутый под усы, коротенькую трубку-носогрейку, то отведет ее, потрескивающую, от лица, прищурится как бы от залетевшей в глаза дымной горечи, а на самом деле наверняка для того, чтобы подметить в человеке какую-нибудь особинку.