Когда я приезжаю домой, папа заводит разговор о вечере памяти мамы. Он говорит, что соберется около сотни «самых простых людей» (это значит — опять всякие знаменитости и никаких маминых друзей), и интересуется моими планами, поскольку надо будет многое организовать и он хочет, чтобы я оказал ему помощь. Я спрашиваю, нет ли у него ощущения, что все это несколько неуместно, и он проявляет полное непонимание.
— Никаких черных повязок на рукавах и скорбных лиц, — говорит он. — Лично я намереваюсь надеть свой радужный свитер.
Разговор заканчивается еще одной неприятной прогулкой по саду.
— Ты помнишь день, когда ей делали операцию? Господи, такое ощущение, что это было сто лет тому назад, — произносит он, потирая затылок и глядя на луну.
Этот вечер уже стал частью семейной легенды. Он состоялся через пару недель после того, как ей был поставлен диагноз. Мама лежала в Чилтернской больнице, где ей должны были удалить желудок. А мы все сидели дома и ждали звонка доктора Мейтланда, чтобы узнать, успешно ли прошла операция.
— Мейтланд тогда сказал, что удалил все метастазы, и мы бросились звонить ей. Ты помнишь? Лично я никогда не забуду этот вечер, — говорит папа с возмущенным смешком. — После шестичасовой операции, во время которой ей удалили весь желудок, о чем она говорила? Твоя мать заявила, как ей хочется поскорее вернуться к глажке белья! Это была потрясающая женщина. И как она трудилась ради вас.
Я подхожу к нему и обнимаю его за плечи. Папа не реагирует, но я не убираю руку. Мне стыдно за то, что я уволился, и за то, что мы с Джеммой над ним смеялись, и я пытаюсь ему сказать, что тоже думаю о маме, но он меня перебивает.
— И вот теперь она здесь, — он высвобождается из моих объятий. — Правда, старушка? — Он делает движение рукой, проливая половину стакана на траву, и поворачивается ко мне. Он закрывает глаза, выпячивает подбородок, и веки его начинают трепетать, словно он пытается подыскать верные слова.
— Твоя мать была для меня точкой опоры, — произносит он со сдержанным достоинством. — Мы состояли с ней в браке двадцать лет. Двадцать лет! Ты когда-нибудь думал об этом? — И он, снова разозлившись, брезгливо от меня отворачивается. — Сомневаюсь. Вряд ли твои куриные мозги в состоянии осмыслить это. Мне бы очень хотелось знать, волнует тебя хоть чья-нибудь жизнь, кроме собственной?
На его лице застывает лукавая улыбка, словно речь идет о чем-то неопровержимом, что он готов подтвердить вескими доказательствами, которые я не смогу опровергнуть.
— Ну давай, старичок, я ведь твой отец, — ответь мне, ты думаешь о ком-нибудь, кроме себя? Или о чем-нибудь еще, кроме своей несчастной книги?
Я чувствую, как меня охватывает гнев. Я пытался понять его, обнять его, я ни слова не сказал о Чарли, и вот он снова на меня набрасывается. Я чувствую, как лицо заливает краска, и, глядя ему в глаза, отвечаю:
— Конечно нет! Ты что, забыл? Я ведь недоразвитая горилла.
Папа от неожиданности моргает и тут же отворачивается с равнодушным видом. С секунду мы оба молчим, а затем он резко оборачивается, словно пытаясь заглянуть мне в мозг через ноздри.
— Можешь продолжать в том же духе, ты, мелкая…
И в этот момент я испытываю к нему настоящую ненависть. Он что, считает, что мы должны сидеть и выслушивать его пьяные бредни о маме, когда он накачается своим «Куантро»?! А когда кто-нибудь другой говорит, он будет затыкать уши? Целых одиннадцать месяцев я и словом не мог обмолвиться о маме, потому что он немедленно переводил разговор на другую тему и заявлял: «Мы сделали все, что было в наших силах» — или же заводил речь о себе и начинал сетовать на то, как ему плохо. Уже не говоря о том, что он все время использовал память мамы в своих интересах, заявляя, что она бы не одобрила то или это, хотя на самом деле выражал лишь свое личное мнение. Неудивительно, что он довел Чарли до ручки. Ведь Чарли — ребенок, а дети плачут даже тогда, когда расшибают коленку, и тем не менее считалось, что он должен молчать, когда умерла его родная мама!
Я бы очень хотел, чтобы меня убили на войне и папа оказался на моих похоронах. Хотя, возможно, и это не произведет на него никакого впечатления. Скорее всего он снова наденет свой радужный свитер. Бедная Сара. Хотя, вероятно, ее тоже будет волновать исключительно общий колорит мероприятия — «Думаю, папа, все должно быть выдержано в траурных тонах».
Папа отказался дать своей секретарше печатать мое резюме. Он говорит, что не хочет участвовать в моей лжи. Ну и что мне делать? Если я буду оставлять свое резюме повсюду, где работал, то количество экземпляров моей биографии скоро превысит тираж «Желтых страниц».