Счастье! Оно пришло, как всегда, нежданно-негаданно. Шура ждала его в письмах из Минска, а оно было уже тут, под боком, в ее полевом армейском госпитале, в девятой палате челюстников! И как все это случилось? Она задержалась в палате, разговаривая с земляком-сержантом. В углу усатый Шовкун говорил с соседом о горных боях. Шовкун! Хороший, милый Шовкун с подвязанной челюстью! Как она раньше не замечала, что у него такое симпатичное лицо, такие мягкие, задумчивые глаза? Когда Шура заходила в палату, он шмыгал под одеяло и не вылезал из-под него, пока фельдшерица не выйдет. Бойцы шутили над ним, над тем, что он стыдится своего госпитального неглиже, и Шура поддерживала их шутки. И вот из-под этих стыдливых усов, старательно расчесанных солдатским самодельным гребешком, вылетели тогда слова, которые заставили ее вздрогнуть. «Седла Брянского!» Шовкун с мягким спокойствием рассказывал собеседнику что-то о горных переходах. Седла Брянского! Шура стояла, не дыша, оборвав на полуслове разговор с сержантом. Боялась: а вдруг ей только послышалось?
— Как вы сказали, Шовкун?
— Га?
— Про седла… Чьи… чьи седла?
— А-а, седла… Нашего командира роты гвардии старшего лейтенанта Брянского.
— Брянского?
— Ну да, его. Он сам их придумал, когда мы перешли на вьюки. Потом и все полки…
— Ах, я не об этом. Шовкун! Скажите, как зовут… вашего Брянского? Как…
Ожидая, она медленно поднимала к груди свои маленькие ладони, будто готовилась схватить то слово, как птицу.
— Зовут? Гм… Дайте подумать… Как это они между собой… Ага, Юрий.
— Юрась!
— Нет, Юрий.
— Юрась! Юрась! Юрась!
Она наливалась счастьем, как весенняя яблоневая почка. Упала на грудь Шовкуну, смеялась и плакала, умоляя:
— Говорите еще, говорите еще!
— Что ж говорить? Я больше ничего не знаю, — растерянно смотрел на нее боец. Щеки его горели. А хлопцы из углов поддавали жару, крича, чтобы целовал товарища фельдшерицу, пока есть шанс.
— Говорите же, говорите, Шовкун!.. Все, все расскажите!.. Как ему там? Какой он сейчас?
— Ну, какой… Такой маленький, живой, белявенький… Напрасно бойца не обидит… славный такой…
— Где вы с ним виделись в последний раз?
— В последний раз? О высоте 805 слыхали? Скаженная высота! Арараты! Много наших забрала… Когда меня ранило, я еще заходил к ним на огневую. Разговаривали мы тогда с гвардии старшим лейтенантом. Они мне тогда еще сказали: «Как выздоровеешь, то вертайся ко мне в роту. С радостью приму». Я ж у них… ординарцем был.
Шовкун знал все, что интересовало девушку. Слушая бойца, она узнавала своего Юрася таким, каким он был сорок месяцев назад. Сдержанный и скрытно-нежный… Упрямый и справедливый до мелочей… Озабоченный бесконечными проектами усовершенствования минометов и стрельбы. Она видит, как он едет на коне среди зеленых елей с биноклем на груди. А вот он идет во главе роты вдоль каменных обрывов, скрываясь и вновь показываясь, как на волнах. А вот ночью у дороги разговаривает с товарищем хриплым голосом.
— Хриплым? А не кашляет?
— В горах мы все хрипели… Это не беда. А чтоб кашлять, то не кашляют. Как заснут, то дышат ровно. Только часто бросаются и командуют во сне: «Огонь!.. Огонь!..»
Шура, не таясь, горячо завидовала бойцу, который еще так недавно слышал дыхание ее любимого, смотрел в синие глаза, тайком укрывал во время сна его ноги собственной шинелью, чтоб «не озябли» в брезентовых сапожках.
— Благодарю!.. Благодарю вас, Шовкун!
И с глазами, полными слез, Шура крепко стиснула шершавую руку бойца.
На другой день она взяла назначение в полк, в котором воевал Брянский.
Горный трансильванский городок, в котором разместился ее полевой госпиталь, уже исчез позади, за перевалами. Колонна машин несется вниз, и багряные горы расступаются, как живые, давая дорогу. Кажется: через какой-нибудь километр дорога кончится, вот-вот машины с хода налетят одна за другой на скалу и рассыплются в щепы. Проехали и этот километр, а дороге нет конца, это только крутой поворот — «берегись!» — и снова, огибая скалу, побежало шоссе, вырубленное неведомыми каменотесами.
Идут и идут маршевые роты. Но эти роты уже, видимо, сформированы не из тех бывалых вояк, которые плывут зарубцованные из госпиталей. Эти — как один — в новом обмундировании с незаконченными котелками за спиной.
— Почему они такие хмурые? — обращается Ясногорская к артиллерийскому технику, сидящему у кабины, желтому, словно с похмелья.
— Вчерашние узники, — поясняет техник. — Из румынских тюрем и лагерей. Доброкачественное пополнение. Злое.
— А где же их оружие?
— Оружие будет. Может быть, вы как раз на нем стоите.
Только теперь Ясногорская заметила, что стоит на длинных ящиках, забитых наглухо. В задке кузова из-под брезента выглядывали старательно уложенные какие-то зеленые трубы.
— Это тоже оружие? — кивнула Шура на трубы.
— Спрашиваете… Это минометы.
Шура припомнила, что именно такими минометами командует Юрась.
— Они страшные?
— Рвут немцев в клочья. У нас их зовут самоварами.
— Самоварами? — Ясногорская радостно подняла брови. — Говорите: страшное, а так нежно называется!