Читаем Знамя Журнал 8 (2008) полностью

Беспочвенных плачей не бывает. В самом жанре плача испокон века заложена идея сходства. Это самая консервативная форма искусства вообще. Такая уж это тема - смерть. Плач Гандлевского сюжетен, даже многосюжетен: от своих молодых подвигов во имя любимой (их дубль - в прозе: “ amp;lt;НРЗБ amp;gt;“) до встречи с Сопровским: “Воскресать так воскресать!” Тут и родители…

Но и сюжет - фундаментальная основа традиционного многовекового плача. Каждый плач той же Ирины Федосовой, гениальной вопленицы-северянки, увы, не прочитанной подобающе (ее собрали и издали), - полномасштабная фабульная поэма.

“Воскресать так воскресать! Встали в рост отец и мать. / Друг Сопровский оживает, подбивает выпивать. / Мы “андроповки” берем, что-то первая колом - / Комом в горле, слуцким слогом да частушечным стихом”. Тот слуцкий слог наряду с частушечным стихом - вряд ли негатив. Наоборот.

Странным образом этот слог пробивается и здесь - на французской могиле Ходасевича: “Жил беженец и умер. И теперь / сидит в теньке и мокрыми глазами / следит за выкрутасами кота, / который в силу новых обстоятельств / опасности уже не представляет / для воробьев и ласточек”. Впрочем, ничего странного. Слуцкий - ученик Ходасевича. А на самом деле - на той надгробной скамье сидит поэт Гандлевский, ученик Ходасевича. Для этой двойнической путаницы есть резоны, воробьи и ласточки для кладбищенского кота представляют не меньший интерес, чем ходасевичевские мыши.

Повторим: “Отцы, учители, вот это - ад и есть!” В книжке “Некоторые стихотворения” по-прежнему остался след Есенина (“Есть обычай у русской поэзии / С отвращением бить зеркала…”), мелькнул Кузмин (“А ты сидишь, как Меншиков в Березове…”), да и немало других отцов-учителей, однако в сухом остатке, именно сейчас, на уровне декларации провозглашается следующий ряд: “Драли глотку за свободу слова - / Будто есть чего сказать. / Но сонета 66-го / Не перекричать. // Чертежей моих не троньте - / Нехорош собой, сутул, / Господин из Пиндемонти / Одежонку вешает на стул. // День-деньской он черт-те где слонялся / Вечно не у дел. / Спать охота - чтобы дуб склонялся, / Чтобы голос пел”. Шекспир, Пушкин, Лермонтов. Не ахти какие чертежи.

Это принцип. Гандлевский не кичится эрудицией, не похваляется зарубежными вояжами (один восьмистрочный стишок на сей счет: “Выуживать мелочь со дна кошелька…”, и то не дальше Чехии да Польши), не сыплет именами. Иные именосцы упоминаются по необходимости, поскольку и впрямь “Никто - ни Кьеркегор, ни Бубер - / Не объяснит мне, для чего, / С какой - не растолкуют - стати, / И то сказать, с какой-такой / Я жил и в собственной кровати / Садился вдруг во тьме ночной”.

Очень знакомо.

Но этого не объяснит и школьная учителка, п. марьиванна. Она - про “смысл жизни”. Поэт - про то же. Он не знает этого смысла. “Как засран лес, как жизнь не удалась, / Как жалко леса, а ее - не очень”* .

Вообще говоря, “Некоторые стихотворения” - книжка про то, что жизнь не удалась (и, конечно же, про “вселенную всенепременно”). Продолжительно-прерывистый вздох по “дуре-молодости”. Вот оно: “Казалось бы, отдал все, лишь бы снова ждать у метро / Женщину 23-х лет в длинном черном пальто”.

Это тысячелетне-патриархальное сознание набито “признаками жизни, разными вещами”, “дачной рухлядью”, которая “…воскрешает, вроде искусства, / сущую малость - / всякие мысли, всякие чувства, / прочую жалость. // Вплоть до частушки о волейболе / и валидоле…/ Платье на стуле - польское, что ли, / матери, что ли?”. Элегия сведена к частушке. Которая щемит сердце. Именно так: польское, что ли, матери, что ли.

Но это началось еще в молодости. Раннее стариковство не было выдумкой, оно было предощущением, похожим на предвиденье. Он сам расписал свою судьбу, набросал ее чертеж и воплотил в живые формы. Нынче он подтверждает то, что предугадал. Почти теми же словами, изредка прибегая к новым вроде “пубертата”. Ушли свежесть взгляда, широта жеста, глубина дыхания - что образовалось на месте всего этого? Предельность высказывания. Та самая предельность, когда каждое стихотворение пишется как последнее.

Так ведь функция искусства - воскрешать. Истина не из избыточно затейливых, но со шкалы ценностей ее не согнать. Сама сюжетность прежнего и нынешнего Гандлевского, внутренняя балладность, постоянное движение, действие, клочки биографии, строки анкеты, нужные прозаизмы, осколки травматичного пьянства, каталог эпизодов и сцен, происходящих в его стихах, - все это и есть адекватно живая жизнь, “с сахаром и без”. В основном без.

“В черном теле лирику держал, / Споров о высоком приобщился…” Какой-то смысл во всем этом все-таки есть. Честно говоря, я мог бы много к этому подрифмовать - что-то из Межирова, Чухонцева и некоторых немногих других. Не надо. Автор “Некоторых стихотворений” самого себя стоит.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже