Ландау вряд ли знал, как именно за несколько лет до их беседы в саду Сахаров отверг предложение генерала КГБ вступить в партию. Сказав, что сделает все, что в его силах, для успеха дела, оставаясь беспартийным, Сахаров пояснил: «Я не могу вступить в партию, так как мне кажутся неправильными некоторые ее действия в прошлом, и я не знаю, не возникнут ли у меня новые сомнения в будущем». Неправильным он назвал аресты невиновных и раскулачивание. Генерал попытался оправдаться, заявил, что ошибки были, но они партией исправлены, однако оставил в покое молодого физика, уже подававшего столь большие надежды.
Мог Ландау не знать и подробности столь же безумной, по советским понятиям, смелости, с которой Тамм защищал арестованных в 1937 году. Но их общение было достаточно долгим, чтобы моральная природа этих «непонятливых» физиков была ему ясна. Мораль здесь понимается как уважение к свободе личности, ограниченной лишь свободой других. Такое уважение к свободе предполагало честность.
Именно моральный, а не политический критерий был для Ландау главным. Партийные надзиратели над наукой в 50-е годы не зря видели в «группе Тамма — Ландау» препятствие руководящей линии партии. Тамма с Ландау соединяла именно моральная, а не политическая общность.
Рядом с Ландау наукой занимались и члены партии с просоветскими иллюзиями, и здоровые циники безо всяких иллюзий. Он мог очень резко высказывать свое неодобрение, оставаясь в доверительных отношениях. Некоторые примеры этого попали в Справку КГБ 1957 года: Ландау там отчитывает одного своего друга за его еврейский национализм, а другого за идиотский советизм, но ясно, что так открыто можно говорить лишь с близкими людьми.
Сахаров таковым не был, и поэтому Ландау не объяснил ему, почему «все это» так сильно ему не нравилось. Все же крепко клюнутый жареным петухом Ландау «самоотстраняться» старался «очень осторожно».
Не противоречат ли этому вольные речи Ландау, записанные на магнитофоны КГБ? Не очень. Он мог опираться на простую логику и свое понимание советской системы. Во-первых, у советской власти уже с 1938 года был увесистый компромат на Ландау, и юридически он продолжал быть преступником, хотя и выпущенным из тюрьмы, — временно, под залог личного поручительства академика Капицы. Во-вторых, как показал опыт, советская власть могла лишать свободы (и жизни заодно) безо всякого компромата. И в-третьих, как вам нравится во-первых и во-вторых? А если не очень нравится, то зачем же еще и самому лишать себя свободы слова хотя бы в общении с друзьями?! Не лучше ли положиться на главный постулат диамата — что материя первична, а вольные речи вторичны? И понадеяться, что для советской власти ядерное оружие важнее свободы слова в одной отдельно взятой квартире. У Ландау были основания для такой надежды.
Через пару месяцев после триумфа Лысенко над биологией аналогичная угроза нависла над физикой. В роли Лысенко выступила группа передовых патриотических физиков МГУ с Терлецким не в последней роли. Подготовка к «Всесоюзному совещанию физиков» шла три месяца. За это время председатель Оргкомитета — исполнительный сталинский чиновник Топчиев — провел сорок заседаний с участием сотни человек, более тысячи страниц стенограмм. В середине марта 1949 года в ЦК отправился проект постановления, в частности, обвинивший Ландау в раболепии перед Западом и в популяризации зарубежной физики. Однако совещание так и не состоялось. На беду физиков-патриотов, некоторые физики, намеченные к искоренению, занимались ядерным оружием. И занимались успешно: проект термоядерной бомбы Сахарова — Гинзбурга на два месяца опередил проект грозного постановления. Что бы ни сказал Терлецкий своему начальнику — генералу Судоплатову — о необходимости для физики правильной философии, у Курчатова в руках был гораздо более крупный козырь — термоядерный, и он мог спросить маршала Берию, чего он хочет: правильные слова или водородную бомбу? «Шашечки или ехать?»
Стоп «лысенкованию» физики стал первым применением термоядерного оружия в мирных целях. Под защитой того же самого оружия Ландау позволял себе свободу слова, ограниченную стенами своей квартиры, не беспокоясь, есть ли у стен уши. Да еще при этом самоотстранялся от гущи атомных дел, пусть и очень осторожно. Разделить ситуации, когда следовало говорить осторожно и когда можно было беседовать свободно, оказалось, как мы вскоре увидим, делом непростым.
Ольга Балла
Улица с односторонним движением