— Все, что угодно… Голоса, деньги, все, что вам угодно!.. Только скажите! Я еду в Муртозу, ставлю угощение, бочку вина — и весь приход, как один человек, голосует за Гонсало. Пустим фейерверк…
Кавалейро, смеясь, умерил его пыл:
— Нет, дорогой мой Барроло, нет, не нужно! Мы готовим очень тихие, очень скромные выборы. Вилла-Клара выбирает Гонсало Мендеса Рамиреса, лучшего из своих сыновей. Никакой борьбы нет, Жулиньо — это призрак. Так что…
Но Барроло сиял и настаивал;
— Прошу прощенья, Андре, прошу прощенья! Никак нельзя! И выпивка, и угощенье, и шутихи, и танцы — все будет!
Гонсало маялся — ему было тяжко смотреть, как Барроло разглагольствует, хлопает Андре по плечу, заискивает перед ним.
— У тебя много дел, Андре, — сказал он наконец, указывая на письменный стол. — Сколько бумаг! Не будем отнимать драгоценное время у нашего губернатора! Трудись!
Он взял свою шляпу, сделал знак Барроло, и тот, чуть не лопаясь от радости, пригласил Андре к обеду, долженствующему как можно приличней и изящней закрепить примирение:
— Кавалейро! Не окажете ли вы нам честь отобедать с нами? Потолкуем, все обсудим… В четверг, в половине седьмого. Когда Гонсало у нас, мы обедаем поздно.
Кавалейро покраснел и ответил со скромным достоинством:
— Это большая честь для меня и большая радость…
Он проводил их до дверей приемной, придержал красную плюшевую портьеру с королевскими гербами и попросил Барроло передать нижайший поклон сеньоре доне Грасе…
Спускаясь по каменной лестнице, Барроло вытирал платком лоб и шею, взмокшую от волнения. Во дворе он дал волю чувствам:
— Какой приятный человек этот Андре! Открытый, прямой! Всегда его любил. Я спал и видел, когда же кончатся все эти распри. А для нашего дома, для пикников, для прогулок — какое приобретенье!
В четверг, после завтрака, когда пили кофе в саду, в беседке, Гонсало посоветовал Барроло «не надевать вечером фрак, чтобы подчеркнуть, что все попросту, по-семейному».
— А ты, Грасинья, надень закрытое платье. Конечно, светлое, веселенькое…
Грасинья слабо улыбнулась и продолжала перелистывать семейный альбом. Она сидела в плетеном кресле, с белым котенком на коленях.
После пережитого смятения она ушла в себя; казалось, ее ничуть не занимали ни примирение, переполошившее город, ни выборы, ни званый обед. Однако все эти дни она была так неспокойна, что добряк Барроло то и дело советовал ей прибегнуть к испытанному матушкиному средству — «отвару из цветов розмарина в белом вине».
Гонсало прекрасно понимал, как перевернет всю жизнь сестры победоносное вторжение Андре, ее Андре, в семейное гнездо. Чтобы успокоить свою совесть, он напоминал себе (как тогда, по дороге на кладбище) о серьезности Грасиньи, о чистоте ее помыслов, о мужестве ее гордой души. В это утро, поглощенный выборами, он боялся одного: как бы Грасинья из осторожности или смущения не обошлась сухо с Андре, не охладила в нем вновь обретенного интереса к роду Рамиресов и не лишила брата политической опеки.
— Слышишь, Грасинья? — шутливо настаивал он. — Надень белое платье. Веселенькое, на радость гостям.
Она тихо сказала, не отрываясь от альбома:
— Да, конечно, в такую жару…
Барроло хлопнул себя по ляжке. Какая жалость! Нет, какая жалость, что здесь, в Оливейре, нельзя «чокнуться в знак примирения» великолепным портвейном из матушкиных запасов. Вот это вино! Выдержанное, времен Жоана Второго…
— Жоана Второго? — фыркнул Гонсало. — Оно давно прокисло!
Барроло замялся:
— Ну, не Второго, так Шестого… В общем, одного из этих королей… Лет сто ему наберется… Теперь такого вина нет. У мамы осталось бутылок восемь — десять… Как раз подходящий случай, а?
Фидалго отхлебнул кофе:
— Помню, Андре любил меренги…
Грасинья вдруг захлопнула альбом, стряхнула с колен спящего котенка, вышла из беседки и исчезла за высокими тисами сада — так тихо, так поспешно, что Гонсало замолчал.
Но в час обеда, усаживаясь за овальный стол рядом с кузиной Марией, он увидел между двумя фруктовыми вазами блюдо с меренгами. Хотя обед был сугубо семейный, стол сверкал китайским фарфором и знаменитым позолоченным серебром дяди Мелшиора. В двух больших саксонских вазах стояли букеты белых и желтых гвоздик; как известно, белое и желтое — цвета Рамиресов.
Пока в торжественном молчании все разворачивали салфетки, дона Мария, не видавшая дорогого кузена со дня именин Грасиньи, шепнула ему:
— Я еще не поздравила вас, Гонсало…
Он поспешил сказать, нервно передвигая бокалы:
— Ш-ш, кузина, ш-ш! Сегодня — ни слова о политике… Слишком жарко!
Она томно вздохнула: ах, эта жара! Невыносимо! Ей пришлось надеть черное платье, «свой вицмундир», и она так завидует, так завидует кузине Грасе…
— Как ей идет белое! Она так хороша сегодня!