В мою первую ночь в тюрьме в возрасте пятнадцати лет мексиканский паренек подошел ко мне туда, где я стоял сам по себе в зале, пытаясь спрятаться за высокомерной позой, и спросил, знаток ли я тюрьмы. Не желая показаться неопытным, я сказал, что знаток, но мексиканец, очевидно убежденный, что это не так, продолжал просвещать меня. Среди прочего он посоветовал мне придерживаться мне подобных (т. е., расы) или иначе, когда случатся неприятности, никто не поддержит мне спину, и он объяснил дипломатические тонкости расового деления, сказав, что когда бы не предложил мне другой белый пять, то телесный контакт разрешен, но если латино, азиат, араб или афроамериканец, или любой темнокожий член человеческой труппы предложит нечто сходное, я должен достать свою тюремную карточку и ею хлопнуть по кончикам пальцев другого человека. В каждой тюряге и темнице, где я отбывал время, я получал подобную индоктринацию-назидание от незнакомца, с которым больше никогда не пересекался. Словно сама система выдвигала кого-то вперед, стимулируя их посредством каких-то невероятных цепей, добровольно пересказать фундаментальные принципы выживания, специфические для данного места. Версия Ристелли была куда как менее полезная из всех, что я когда-нибудь слышал, однако я не сомневался, что его бестолковое наставленьице является инкарнацией того самого назидания. И поэтому, оттого, что у меня было так мало информации о будущей тюрьме, кроме лепета Ристелли, оттого что я верил, что она должна быть супермакс-тюрягой нового стиля, чья сила духовной депривации настолько свирепа, что она съедает все, что проглатывает, кроме горстки несъедобных и непоправимо испорченных фрагментов, вроде Ристелли, по всем этим резонам и другим я сильно страшился того, что может произойти, когда меня привезут в Алмазную Отмель.
Серый фургон, что вез меня из Вейквилла, казалось, символизирует серую странность, которая, как я верил, ожидает меня, и я конструировал ментальный образ тайной лабиринтоподобной безбрежности, Кафкавиль из кирпича и стали, частично подземный комплекс, вроде супермакса во Флоренс, штат Колорадо, где держали Тимоти МакВея, Карлоса Эскобара и Джона Готти; но когда мы поднялись на гору по синему хайвею к югу от Маунт Шаста, по дороге, что вилась по лесу из древних елей и пихт, я мельком увидел раскинувшуюся гранитную структуру, оседлавшую гребень впереди, казавшуюся зловеще средневековой со своими караульными башенками, почерневшим от возраста камнем и высокими грубо тесаными стенами, и мой ментальный образ тюрьмы трансформировался в нечто более готическое — я рисовал себе темницы, архаичные орудия пыток, массивного надзирателя с лысой башкой размером с ведро, полной зубов, с татуировкой нуля на лбу.
Дорога свернула влево и я увидел пристройку, выдающуюся с одного бока тюрьмы, лишенная окон конструкция высотой почти с главные стены, тоже из выветрившегося гранита, что спускалась по склону гребня, низ ее прятался в лесу. Мы поехали мимо рядов деревьев, по дребезжащему мостику и вдоль берега быстрой речки, чьи воды были минерально зелеными на спокойных участках, холодными и мутными как отрава во впадине, а потом пенились и бурлили на торчащих как пальцы валунах. Вскоре на противоположном берегу стал виден вход в пристройку: железные двери, окруженные гранитной аркой и охраняемые дедушками-пихтами. Фургон остановился, распахнулась задняя дверь. Когда стало очевидным, что водитель не намерен шевелиться, я выбрался наружу и встал на берегу, глядя вперед на свое будущее. Древний камень пристройки был так жестоко изъеден природой, что, казалось, он предвещает немыслимую тьму внутри, словно ворота, которые при открытии оказываются входом в мрачную друидскую колдовскую обитель, и все это в соединении с уединенностью и оглушительным шумом реки, заставляло чувствовать себя смиренным и крошечниы. Двигатель фургона взревел и водитель — некто таинственный за дымчатым стеклом — громко сказал через динамик на крыше: «У тебя десять минут, чтобы пересечь реку!» Потом фургон покатил, набирая скорость, и уехал.