Журналист берет у Бошора фотографию, крутит ее в руках и думает, как бы включить диктофон, ведь сейчас начнется самое интересное. Но как залезть рукой в карман, не привлекая внимания? Не будет ли виден сквозь ткань пиджака маленький красный огонек? Когда задавать приготовленные вопросы? Он хочет сказать, что приехал ради Золи. Вы ведь знаете Золи? Она родилась здесь поблизости, цыганка-поэтесса, певица, а также член коммунистической партии. Она раньше ездила с арфистками, но потом ее выгнали. Вы слышали это имя? Слышали ее музыку? «Мы поем, чтобы подсластить мертвую траву». Вы ее видели? О ней еще говорят? «Из сломанного и растрескавшегося я делаю то, что нужно». Ее прокляли? Простили ее? Оставила она какой-нибудь след? «Я никогда не назову кривой палец прямым». Рассказывали ли ваши отцы истории о ней, пели ли ваши матери ее песни, позволено ли ей было вернуться назад?
— Слышали о Золи Новотна? — спрашивает журналист. Стоит ему произнести это имя, все умолкают, перестают пить, сигареты замирают у губ.
Бошор смотрит на дверь и говорит:
— Нет, я не знаю такого имени — понимаешь меня, толстяк? А если б и знал, не стал бы с тобой это обсуждать.
Чехословакия 1930-е — 1949
Есть в юности нечто такое, что знают только молодые, но лучше всего я помню, как сижу в фургоне в красном платье и смотрю на уходящую назад дорогу.
Мне было шесть лет. Волосы короткие — я сама обрезала их ножом. Говорю вам как есть, иначе и никак: моя мать умерла, мои отец, брат, сестры и кузины — тоже. Их выгнали на лед милиционеры Хлинки[1]. По всему берегу разожгли костры, выставили пулеметы, так что уйти не мог никто. Понемногу теплело, и кибитки пришлось переставить ближе к середине озера. Лед давал трещины, колеса погружались в воду. За ними последовало все остальное: арфы, лошади, люди. Я этого не видела, дочка, лишь слышала душой. Это потом наступила пора расцвета, танцев и музыки; наш народ поднялся с колен, стал силен и ценим, но и сейчас, когда мы оглядываемся назад, нас преследуют мертвые глаза моих погибших родных.
В тот день спаслись только мы с дедом. Мы были в трех днях пути от озера, а когда вернулись, нас встретила тишина. Дед зажал мне ладонью рот. Лошадь фыркнула, попятилась, кибитка задрожала. Озеро было окружено кольцом пепла от костров. Дедушка соскочил с козел на землю.
— Жди здесь! — велел он. С моим дедом не поспоришь. Он считал наши земли и людей, что жили на них, хорошими, а вот законы — плохими. Говорил, что из-за них народ и оскотинел.
Дед не пролил ни слезинки, не полез собирать шляпы, шали, коробки, плававшие среди льдин. Он молча откинул назад свои длинные волосы, подошел ко мне и тихо сказал: «Молчи, Золи, не говори ни слова и собирайся быстрее».
Мы сняли шторы с окон и завернули в них ножи, чтобы они не звенели. Дедушка и зеркало завернул в рубашку. Все тарелки мы тоже обернули материей. Дорога, по которой мы поехали, была узкой, две колеи, между ними росла зеленая трава. Наступила весна, потому-то лед и трескался. На ветках деревьев набухали почки. Щебетали птицы, солнце сияло, как жестяная банка. Я закрыла глаза, чтобы оно не слепило меня. Я ждала, что появятся мама, отец, брат, две сестры, мои кузины, но дедушка прижал меня к себе, оглянулся через плечо и сказал:
— Слушай, детка, милиционеры все еще бродят где-то здесь, поэтому чтобы ни звука я от тебя не слышал!
Я видела этих милиционеров, у них были кожаные сапоги, сморщенные под коленями, дубинки, бившие их при ходьбе по ногам, винтовки за спинами, жирные складки на шее.
Дедушка погонял Рыжую до темноты, а затем мы въехали в рощу. Звезды над нами были похожи на следы от гвоздей. Я сидела в углу, покачивалась вперед-назад, затем острым ножом обрезала себе волосы. Отрезанные косы спрятала у себя в подушке. Дедушка увидел меня, ударил по лицу дважды и сказал:
— Что ты натворила? — Взял одну косу, спрятал к себе в карман, прижал меня к себе и прошептал, что мама, когда была маленькая, сделала то же самое, и это нехорошо, потому что против наших законов.
Когда мы проснулись, у дедушки на лице были темные следы. Он вышел из фургона, окунул лицо в ручей, напоил Рыжую талым снегом, и мы поехали дальше.
Мы ехали четыре дня, от зари до темноты. Проехали через деревню, где на колокольне висели часы с четырьмя циферблатами, каждый из которых показывал свое время. В лавках шла бойкая торговля, на рынке толпился народ. Мы въехали на площадь, и плечи дедушки окаменели.
У лестницы, ведущей к входу в церковь, стояли милиционеры, смеялись, курили. Услышав цоканье копыт Рыжей, все замолчали. Из-за колокольни выехал бронированный грузовик.
— Сиди тихо! — велел мне дедушка, хлестнул Рыжую по крестцу, и мы рысью промчались мимо церкви и выехали на дорогу, тянувшуюся среди полей. — Фашистские твари! — сказал дед.
Мы стучались в каждую дверь, прося еды, и поздно вечером выехали на дорогу, шедшую в зарослях ежевики. Она привела к каменному дому, окруженному высокими деревьями. С подоконника на нас смотрела кошка.