Темнело очень быстро. А если б и не темнело, все, что нас окружало, не порадовало бы ничей глаз. Рыжая трава, черные уродливые деревья, как паршой, покрытые какими-то белесыми наростами. По наростам и надо было находить нужную тропу, по наростам, не по деревьям, что было бы слишком просто — так учили меня те, кто приходили сюда не любоваться видами.
Как и мы.
И вообще, одно утешение — комаров уже нет.
Пахло прелью и гнилью. Сыростью. Небо, как и днем, было затянуто, так что звездная ночь нам вряд ли грозила. И в этом вязком сумраке громче становился шум ветра и слабо плеснула вода.
Хамар был совсем близко — речка, не широкая, но не так чтоб очень узкая, медленная, с неровным тинистым дном, изобилующим песчаными отмелями. Там, куда мы направлялись, как раз был брод, и это хорошо, потому что сейчас не то время года, чтобы купаться. Я немного проехала вперед и увидела черный отблеск. Здесь берег был полог, противоположный круче (а рядом, рукой подать
— наоборот). Я открыла было рот, чтобы сказать:
« Переправляемся».
И так и осталась с открытым ртом.
Издалека, довольно глухо, донесся человеческий голос. Я махнула рукой: «Тихо! « — и прислушалась. Голос приближался. Он орал что-то вроде:
Ты не думай, сука, Много об себе Я тебя прирежу И пойду гулять..
Потом голос заперхал, зашелся кашлем и произнес:
— Дай-ка, Улле, флягу, а то продрог я совсем… Из-за того, что ночью звуки словно становятся громче, а темнота искажает расстояние, трудно было определить, далеко ли они от нас. Похоже, близко, потому что слышно было, как переступают лошади. Они двигались шагом. Полуобернувшись, я заметила, что Эгир зажимает руками морду своего коня, чтоб не заржал. Нелишняя предосторожность, хотя вряд ли у несчастной клячи остались силы, чтобы заявить о себе. Голос снова немилосердно завопил: . Я тебя прирежу И пойду гулять. А тебя, паскуда, Не буду вспоминать!
Они не приближались, Господи помилуй! И вовсе не шли вслед за нами. Просто ехали мимо, патрулировали окрестности, так сказать. И если не шуметь, они проедут дальше.
Не успела осенить меня эта благодетельная мысль, как Хрофт заорал:
— Сюда! Здесь!
Я до сих пор не могу понять, почему он это сделал. Всю дорогу от долины он сверлил мой затылок злобным взглядом, но единой ненависти ко мне было бы недостаточно, чтобы пожелать погубить всех. Или он продолжал верить, что это я хочу погубить всех, и поступил по принципу «лучше я, чем какая-нибудь мерзавка»? Но вернее всего, он просто слишком устал. Три недели беспрерывных изматывающих боев его доконали, и он дошел до того состояния, когда все представляется бессмысленным и все попытки спастись выглядят лишь продлением мучений. У него не было сил, и мысль о тяжелом и долгом переходе через болота была для него невыносима. И он предпочел закричать, чтобы разом все кончить.
Так или иначе, для него тут же все и кончилось. Потому что ехавший чуть впереди Малхира развернулся в седле и всадил в грудь Хрофту нож — раз, а потом другой. Потом взглянул на меня, словно чего-то ожидая. Кровь, брызнувшая ему в лицо, в темноте была неотличима от веснушек.
Он заставил Хрофта замолчать — самым решительным образом. Но было уже поздно. Было слишком поздно. Крики и топот приближались, хотя во мраке еще нельзя было ничего различить. Мы смогли бы еще спастись, бросившись врассыпную. Это способна была понять не только я, все прочие должны бы уже набраться опыта. Но они почему-то разворачивались, готовясь принять бой. Тальви вытащил шпагу из ножен (это уже было — бегство в ночи, невыносимая усталость, чудовищное усилие, с которым поднимается клинок, — но когда? ). Я хотела сказать им, чтоб гнали в стороны, но обнаружила, что у меня пропал голос. Горло свела судорога. Я схватила Малхиру за плечо и просипела:
— За реку! За реку уходите! — и кивнула на Тальви. Больше я ничего не успела ни сделать, ни произнести. Выстрелы ударили совсем рядом.