— Подкусить меня хочешь? Жил, мол, на прииске пошехонец, лапу сосал, а появился Вавила и сразу все завертелось. С Журавлем поговорил — сходка в лесу; растянул гармошку — кержацкая девка превратилась в Жанну д’Арк. Не слишком ли просто? А я, между прочим, Ксюше часами рассказывал про Фурье, Сен-Симона и Чернышевского. Да к тому же один бог только и знает, что разбудила твоя песня в её душе. Кержацкая душа — потемки, — и преподносит такие сюрпризы — не прочихаться. Я ль не возился с Устином, про артель ему толковал, про общину. Я ему меду лукошко, а он мне кукиш в окошко. Твой сегодняшний сход — игра, мальчишество, и не больше. Я пришёл, чтобы тебя не обижать. Но ещё раз говорю — зря затеваешь всю эту игру. Зря. А вот Ксюша на песню пришла — это, знаешь ли ты, любопытно. Кержаки живут нахмурясь, но песню любят и, наверно, как-то по-своему её понимают. Я записал у них много песен. Есть очень интересные. Вот, к примеру, девушки провожают подружку к венцу…
…Большое красное солнце садилось за горы. Укололось об острую пику вершины Мустага, приплюснулось, задрожало и покатилось за горизонт. На соседней поляне всё так же неистово заливался рябчонок.
Иван Иванович перелистал тетрадь.
— Вот слушай, Вавила: «Не солнышко ясное в речку взглянуло, мне милый сказал про любовь…» Песня для кержака, как бы тебе передать, — первый друг. Ей и богу он поведает радость, расскажет про горе… Эх, до чего хороши кержацкие песни!
— Хороши. Только я одного никак не пойму. В мире война. Людей посылают стрелять друг в друга, рядом — Устин, Кузьма, Ваницкий отбирают у нас кусок хлеба, а вы занялись сбором кержацких пословиц и песен. Пусть они будут того лучше, но давайте собирать их потом, когда в мире не будет ни войны, ни Устинов.
— Но тогда будет поздно, Вавила. Тогда пропадут эти песни.
— И пусть. Будет хуже, если мы пропадем, а кержацкие песни останутся.
— Так рассуждать может только вандал.
— Так рассуждает простой человек, который любит жизнь и людей.
— Так что ж по-твоему я не люблю людей?
— Любите. Я это на себе испытал. Но, понимаете, вы мне рассказывали хорошую сказку. Жила-была черепаха и очень любила солнце. Но ещё больше боялась грозы и ветра. Она прожила всю жизнь, опасаясь бури, втянув голову в панцирь… И умерла, так и не увидев солнца.
— Ты хочешь сказать, что я боюсь жизни и прячусь от неё в панцирь из кержацких пословиц?
— В мире война. Не только на фронте, но и здесь, в Рогачёве, с Устином.
— Согласен. Но один в поле не воин, Вавила. Я пробовал воевать — ты это знаешь — и получил только шишки.
— Чтоб не быть одному, я и собираю сегодняшний сход.
— Я не верю в него.
— Посмотрим. Эй, Егор, дядя Жура, Федор! Сюда.
«Вот она, моя первая гвардия», — с гордостью подумал Вавила.
Гвардией звал ближайших товарищей старый слесарь Гурьяныч, руководитель боевой рабочей дружины.
А Кольку он называл «гварденышем». «Где он теперь? Посмотрел бы как «гварденыш» сам собирает сход. Спасибо тебе за науку, Гурьяныч. Только мало я успел у тебя перенять».
И словно со стороны увидел Вавила шебутного, ершистого Кольку — драчуна, любителя погорланить. Вот он, сдвинув картуз на затылок, растягивая гармошку, идёт по окраинной улице Питера в компании заводских парней. Идёт прямо на «фараона». Выпил бутылку пива, а ногами нарочно загогулины пишет. Знает: пока на ногах — в участок не заберут, а потому и шагает прямо на полицейского. Дух замирает от собственной удали. «Маруся отправилась, — что есть мочи орет Колька, — все с фабрики идут, а бедную Марусю на кладбище несут…»
— Озоруете, — грозит полицейский.
Колька ещё сильнее растягивает гармошку и с вызовом говорит:
— Рабочему человеку и попеть не дают. Ма-аруся от-травилась…
Первая забастовка. Это было после Девятого января, после того, как Колька отлежал в больнице и снова пришёл на завод, озлобленный, ещё более ершистый, и вступил в боевую дружину. Перед воротами стоят полицейские, а Колька с друзьями идут по тротуару, заложив руки в карманы, и только не задевают плечами караульных.
— Какой ты дружинник! Мальчишка! — ругался наутро Гурьяныч.
Подошли Егор, дядя Жура, Федор. У Федора на щеке от брови до подбородка красный, недавно заживший шрам. От него вздернулась губа. Перекосилось лицо. Удивленно смотрели глаза.
— Подходите, друзья, подходите, — невольно подражая Гурьянычу, крикнул Вавила. Так же, как делал Гурьяныч, собирая дружину, расстелил на земле пиджак, положил на него хлеб, огурцы, достал из кармана бутылку самогонки. Если кто увидит, подумает: разгулялись ребята. «Неужели сорвется? — волновался Вавила. — Нет, не должно»— успокаивал он себя.
— Рассаживайтесь, друзья. Дядя Жура, начнем хотя бы с тебя. Что говорят твои товарищи по смене о наших требованиях к Устину?
Дядя Жура уселся в траву, вытянув длинные ноги, покосился на самогонку и не спеша ответил:
— Да вроде все обсказано правильно.
Вавила торжествующе посмотрел на Ивана Ивановича и сказал, разделяя каждое слово:
— Значит, они согласны начать забастовку?