От Сысой Пантелеймоныча тоже весточки нет. Ежели Сысой насмеялся надо мной, убью. Так порешила. Из ружья застрелю. Ежели он не один насмеялся, и Ванюшка туда же — себя порешу. Прощай покуда, Михей. Папаню там увидишь, маманю, поклон передай от меня.
Ксюша редко молилась богу. Крестилась на дню несколько раз, а молилась раз в год, не чаще. Далеко он, бог-то, чужой, незнакомый. И могилы отца с матерью далеко, и начали они забываться. А Михей — свой, близкий.
С мыслями о Михее дошла до Аграфениной землянки. Здесь другая жизнь, другие заботы. Тряхнула головой, прогнала невеселые думы. Вошла оживленная, смеющаяся, словно солнце внесла.
— Есть хочу, Аграфена… Што у тебя в цыбарке кипит?
— Тюрька. Вишь, коры натолкла, мучкой сдобрила.
— Люблю тюрьку, — вытащила из-за пазухи ложку, подошла к печурке. Зачерпнула тюрьки, попробовала. — Ух, как упрела. Сарынь, давайте тюрьку хлебать, а посля картопки наварим. Я вам сказку скажу. Вы будете кору драть, а я сказку сказывать. Аграфена, дядя Егор-то где?
— Все в конторе, судят да рядят, как жить. Многие трёкнулись в сторону, подбивают забастовку кончать. И то скажи, как дальше без заработка. Эй, сарынь! Лбы крестить!
И потом, за столом, хлебая тюрьку из коры рябины и черемухи, сказала самое затаенное:
— Ох, Ксюша, боюсь, кабы Устин из землянок нас не погнал. Лес-то на стропилах евонный. Хозяйский. И двери из евонного леса.
…В конторе шумно и тесно. Сизыми тучами плавает махорочный дым от цигарок расейских. Кержаки ежатся, кашляют, ругаются вполголоса, но не уходят. Только жмутся поближе к приоткрытым дверям.
— Робята! Да тише, робята! Дайте хочь обсказать до конца, — просит Журавель и мохрит реденькие волосы на макушке.
— Я, робята, про себя обскажу. В животе пичужки поют. Отощал, покеда не сгинул с концом, надо аль подаваться отседова, аль кончать эту самую забастовку.
— Куда податься-то? Зима. Под кустом не заночуешь, — отмахнулся Егор.
— То-то оно…
— А я так скажу, — выкрикивает лобастый чернявый парень, и словно рубит ладонью каждое слово — заманить Устина, накопать, штоб помнил. Небось согласится.
— Господи боже мой! Да рази можно на хозяина руку подымать, — крестится у двери кержак, как мохом заросший до самых ушей. — Народ-то какой пошел ноне. Слушать срамно.
— И подыхай тут без сраму.
— Пустить красного петуха на Устина.
Не думал Вавила, что так упорен будет Устин. У кого на селе есть хозяйство, пусть самое плохонькое, разбрелись по домам. Кой-кто из пришлых пригрелся возле солдаток, но большинство…
«Можно есть деревянную кашу, — вспоминает Вавила Аграфенину тюрьку. — Но после неё и в животе тяжело и в сон сразу бросает, а ноги дрожат. Третья неделя. Проели все. Сбережений Ивана Ивановича всего на пять дней хватило».
— Робь, а робь! — опять поднимается Журавель. — В шахте же золото. Под ногами. Робь! Возьмем на харч. Вавила супротив, так его связать…
— Товарищи! — начал Вавила.
Федор его за локоть, прикрыл спиной.
— Постой. Я со своими поговорю. Мужики, вы меня знаете. На глазах у вас рос. Вяжите меня вместе с Вавилой. Золото взять — не шутка, да Устин только этого и ждёт. Грабители, скажет. Воры. В тюрьму…
— Кончай! Вавила уже все обсказал.
— Половину в тюрьму, — продолжал Федор, и шрам на его лице стал сине-багровым, — с останных три шкуры сдерет. Возьмем на десятку, взыщут на сотню.
И опять тишина. Новую заковыку сказал Федор. А Федор — свой, деревенский, не пришлый.
— Устин откель допытаться про то золото?
— Допытаться — не диво.
— Шкуру спустим с наушника.
— Посля-то драки да кулаками махать?
— Вот што скажу, мужики, — напрягая голос, кричит Федор, — Я кажду ночь возле шахты с ружьем ночую. Не суйся!
— Грозить, щенок!
«И верно, к чему он грозит», — досадует Вавила.
Но Федор лучше знает односельчан. Опять возвышает голос, легко отстраняет протянувшиеся к нему кулаки.
— Не грожу, мужики, а хочу упредить, — и сразу же, сбавив голос, говорит проникновенно, от самой души — Посля спасибо мне скажете, мужики. Уберег. Вы ж мне родня. А которые пришлые — тоже поймут. Я себе воли хочу и вас от тюрьмы спасаю.
— Так-то оно так. Но делать кого?
— Ты скажи, кого делать?
И вновь забурлил на минуту притихший сход.
— Вавила! Делать кого?
— Кончать забастовку!
— Сгинем, как мухи!
— Вавилу вязать и. Федора с ним. И управитель такой же.
Несколько человек засучивают рукава, протискиваются к Вавиле. Тарас бочком, бочком и в сторону. Впереди Вавилы Федор встает и рядом с ним, плечо к плечу, трое товарищей из дружины.
— Назад! Назад, говорю, — кричит Федор, размахивая над головой кулаком.
«Это они меня от рабочих, от товарищей защищают? Дожил! Неужели я неверно пошел? — Вспомнилась первая забастовка в Питере. — Там просто было. Так хозяину хвост прижали… Просто? Это мне кажется просто. Я в Неве рыбу удил. А тем, кто забастовку вел? И все же их, кажется, от своих не охраняли?…»
Оттолкнул Федора. Рванулся вперёд.
— Пусти. Если заслужил, пусть бьют. Пусть!
И тут настежь входная дверь. С порога испуганный Лушкин голос: