Читаем Золотая рыбка полностью

Он очень ценил Ницше, но предпочитал все-таки Фанона. Еще он читал мне отрывки из «Господ и рабов» Роберто Фрейра. А вот романы он не любил и стихи тоже, кроме разве что Махмуда Дервиша и Тимажена Уата. «Романы — дерьмо. Ничего в них нет, ни правды, ни лжи. Ветер один». На худой конец он готов был признать Рембо и Джона Донна, но Рембо не мог простить, что тот дурно отзывался о неграх и промышлял работорговлей. Однажды я сказала ему: «Ведь, в сущности, ты думаешь так же, как твой дед, — все сказано в Коране». Я была уверена, что он разозлится, но он задумался, а потом ответил: «Ты права, нет поэзии, более великой, чем эта, и как ужасно, что все уже сказано тысячу с лишним лет назад и лучше все равно сказать нельзя». — «Но вероятно, — спросила я, — можно хуже?» Он посмотрел на меня удивленно: наверно, этого ему было не понять.


У меня было две жизни. С утра я обихаживала Хурию, убиралась у моей редактрисы, ходила за покупками в китайский квартал и для всех была солнышком. Я даже ездила на бульвар Барбес, посмотреть, как тренируется Ноно в спортивном зале. Потом меня ждал Хаким, занятия в Сорбонне или близ улицы Асса, и он с гордостью показывал меня своим однокурсникам: «Это Лайла, она самоучка. Будет сдавать экзамены вольным слушателем, по отделению филологии».

С наступлением ночи все изменялось. Ночью я была тараканом. И уползала туда, где тараканам место, — под землю, на станцию «Толбиак», или «Аустерлиц», или «Реомюр-Себастополь». Я шла по кишке коридора, слышала барабанную дробь — и меня пробирал озноб. Просто колдовство какое-то. Это было сильнее меня. Я переплыла бы море и пешком пересекла пустыню за звуками этой музыки.

Африканцы играли обычно на «Бастилии» или на «Сен-Поль», а на «Реомюр-Себастополь» — антильцы. Зато там иногда бывала Симона. В первый раз мне показал ее Ноно. В переходе было полно народу, но я ухитрилась протиснуться в первый ряд. Она была высокая, очень черная, лицо длинное, с миндалевидными глазами, на голове алый тюрбан, а платье — темно-красное, до пят. «Как похожа на египтянку», — подумала я тогда. «Это Симона, — сказал мне Ноно, — она с Гаити». У нее был грудной голос, звучный, теплый, он пробирал меня до самого нутра. Она пела по-креольски, вставляя африканские слова, пела про обратный путь через море, которым возвращаются островитяне, когда умирают. Пела стоя, почти неподвижная, а потом вдруг начинала кружиться, покачивая бедрами, и широкое платье вздувалось пузырем. Она была так хороша, что дух захватывало.

Однажды Симона заговорила со мной. В тот вечер полиция устроила облаву, и все разбежались. Мы с ней остались одни на станции в конце длинного коридора. Надо было спускаться в метро. Я дала ей талон, и мы поехали в сторону «Площади Италии». Симона села на откидное сиденье, я — рядом. Даже в заплеванном вагоне она выглядела принцессой: тяжелые веки, надменно выступающая нижняя губа, широкие и будто отполированные скулы. Она спросила, кто я такая, откуда. Сама не знаю почему, ей я рассказала то, о чем не говорила никому — ни Ноно, ни Мари-Элен, ни Хакиму: что я не знаю, кто я и где родилась, что меня продали темной ночью с золотыми сережками-полумесяцами. Симона посмотрела на меня долгим взглядом и улыбнулась; по-моему, ее взволновал мой рассказ. Она сжала мою руку — ее ладонь была широкая, теплая и очень сильная. «Ты такая же, как я, Лайла, — сказала она. — Мы с тобой не знаем, кто мы. Мы словно тело свое потеряли». Так странно было ее слушать, а вагон потряхивало, и свет скользил по ее лицу, когда проплывали мимо станции, и карие глаза прозрачно светились, как драгоценные камни.

Она привела меня к себе домой. Оказалось, она живет в маленьком домике с садом на улочке с чудным названием Бютт-о-Кай. Жила она там со своим другом, он был врач, тоже с Гаити, высокий, худой, хорошо одетый; были там и еще какие-то люди, гаитянцы и доминиканцы. Они все говорили между собой на своем языке, бархатно-быстром, которого я не понимала. Не будь Симоны, я, наверно, сразу ушла бы, с этими людьми мне было не по себе, особенно пугал меня Марсьяль Жуае, Симонин друг: он смотрел так пристально, словно в душу хотел заглянуть. Были и белые: пожилой мужчина, представившийся художественным критиком, чем-то похожий на месье Делаэ, какие-то женщины, одетые по-африкански, в тяжелых бренчащих ожерельях вроде тех, что продавал Хаким. Дым от сигарет и гашиша поднимался густыми клубами, завивался вокруг лучей ламп дневного света, в такт нотам медленной музыки, которая лилась, казалось, со всех сторон, с пола, даже от окон.

Никто не обращал на меня внимания. Я стояла в дверях большой комнаты, курила и силилась разглядеть Симону, ее алый тюрбан и золотые серьги.

Художественный критик подошел ко мне, что-то тихо сказал, я не поняла, и он повторил, наклонившись к моему уху: «Она дивная». Кажется, так он сказал. «Воплощенная душа мартиролога». Я не сказала ни да, ни нет. Он, может быть, подумал, что я не понимаю. Я посмотрела ему прямо в лицо и громко, чтобы он расслышал, прочла стихи Эме Сезэра:

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже