Я пошарила за пазухой. Кое-как, цепляя за ворот, вытащила плошку; все рыбины вывалились из нее, я не растеряла их только благодаря поясу, перехватывающему платье. Плошку я поставила на мантикорово широкое предплечье, протянутое почти горизонтально. Рыбу, после долгих поисков в недрах платья, выудила и положила в плошку.
И опять была вынуждена привалиться к чудовищу, недвижимому, неколебимому как памятник самому себе, въехав головой в шуршащий каскад лезвий-волос, потому что фосфорная зелень в глазах у меня окрасилась чернотой и пурпуром, а в висках нещадно заломило.
Амаргин, где ты? Я сейчас потеряю сознание, Амаргин, грохнусь в воду и больше не выплыву. Я не могу к этому привыкнуть, Амаргин, здесь нельзя жить, здесь нельзя существовать, это бесконечно растянутое умирание, а ты хочешь, чтобы я, умирая, занималась еще чем-то посторонним…
По скуле к краю рта щекотно поползла капелька — я слизнула ее, мгновенно остывшую. Вкус крови — как пощечина.
Так. Встать. Выпрямиться. Открыть глаза. Прекратить страдать, а делать то, зачем пришла.
Ну что, Дракон, сокровище мое, будем обедать?
Я взяла рыбину из миски, оторвала длинную полоску белого мяса. Свободной рукой приподняла тяжелую мантикорову голову. У чудовища было человечье лицо. Нет, вру, у него было лицо обитателя Сумерек, лицо существа сверхъестественного — узкое, жесткое, очень точно, очень тщательно прорисованное. Ни единой невнятной, смазанной или грубой линии. И все черты словно бы немного утрированны — закрытые глаза огромны и раскосы, брови необычайно длинны, будто подведены сурьмой, нос чересчур узок, рот явно велик, но ошеломляюще красив, а высоким скулам позавидовала бы аристократка дареной крови.
Когда я увидела его впервые, я подумала, что он фолари, но Амаргин усмехнулся и покачал головой. Он единственный в своем роде, сказал Амаргин. Таких больше нет нигде.
А кто он — узнаешь, если захочешь. Только хоти посильнее.
И засмеялся. Амаргин все время надо мной смеется.
Шут с ним, пусть смеется. Я все равно узнаю. Не мытьем, так катаньем.
Ну ешь же, ешь, солнышко, сокровище хвостатое. Открывай рот, такой вкусный кусочек, специально для тебя…
Губы мантикора разомкнулись, позволяя мне протолкнуть кусок мимо острых, очень острых, никак не человечьих, а вполне себе драконьих зубов. Он сглотнул, на мгновение оскалившись, а я поспешно оторвала еще несколько кусков и запихнула ему в пасть. Ну глотай же, дружочек, глотай!
Однако, везение закончилось — голова его бессильно откинулась, обратив к потолку разинутый рот, полный белого мяса. Я выбросила полуободранный скелетик, схватила мантикора за виски, потрясла, глупо надеясь, что рыба сама провалится внутрь… Бесполезно. Все равно, что пытаться накормить труп.
А ну-ка, без паники. Разволнуешься, задохнешься, грохнешься в озеро. И не выплывешь. Отсюда — не выплывешь.
В конце концов он проглотит все эти куски. Глотание с сознанием никак не связано, надо просто заставить его заработать. В смысле — глотание, конечно. Вернуть сознание мантикору я, увы, не в силах. Если бы могла — вернула, не задумываясь. Даже вопреки воле
А мантикор… мантикору необходимо влить в рот воды, тогда он вынужден будет сглотнуть. А для этого надо… для этого надо…
Я снова отправила рыбу за пазуху, освобождая плошку. Надеюсь, мертвая вода не причинит вреда мантикорову желудку. Она ведь не ядовитая, она только очень холодная, невозможно, нереально холодная… Теперь — присесть на корточки, придерживаясь за мантикоров скользкий бок, погрузить плошку и зачерпнуть… зачерпнуть…
А-а-а-у! Ожог! Вверх по руке летит шокирующий разряд, сгусток искр, проломивший тонкую скорлупу сердца. Непроизвольный взмах обожженной рукой — и надежный, как упавшее в воду дерево мантикорский торс зеленым всполохом отшатывается прочь, а из-под непроглядного свода прямо мне в лицо кувырком летит тьма.
Спину продирает немилосердной болью, в одно мгновение — кожа пузырями; едкая щелочь прожигает до костей, до позвоночника; позвоночник крошится и переламывается… и теперь уже все равно, что вода, плеснув из-за плеч, капканом перехватывает грудь; и грудная клетка, как подтаявший сугроб, проваливается сама в себя, а на лицо с размаху шлепает ледяная лапа и стискивает, комкает, сминает, превращая глаза и губы в липкий мерзкий комок, в затоптанную в грязь ветошь…
Амаргин говорит, что времени на самом деле нет. Как на самом деле нет расстояний — ни длины, ни широты, ни высоты. Он говорит, что это всего лишь понятия, условные обозначения, буквы в алфавите, описывающем мир. Пытаясь осмыслить реальность, люди систематизируют окружающее, выделяя что-то, по их мнению, важное, что-то, на их взгляд, менее важное, задвигая на второй план, а что-то и вовсе игнорируя. Объективную картину мира преобразуют в удобную схему, напрочь забывая, что любая схема примитивна, а любое объяснение упрощает.