Осташа тоже молился, но мысль его почему-то зацепилась за топор, попавший под колено. С вечера Агей оставил топор воткнутым в чурбак. Нельзя! Топору тоже надо дать отдохнуть, иначе — порубит.
Всю ночь выл буран, словно накат волны бил в бревенчатые стены избушки. Изредка, вроде бы издали, доносился быстрый перебор человечьих ног по снегу и хохот — совсем Богданкин, если Богданка умел бы смеяться сразу по всему лесу.
Ночь прошла тяжелым сном, и утро настало как избавление. Но солдаты выбирались из избушки на свет неохотно, будто на поле боя под обстрел. Про Богданку никто и слова не сказал, но все украдкой друг от друга зыркали по сторонам — не видно ли чего? А ничего и не было видно в белой хмари. Метель улеглась, но повсюду колыхалась снежная мгла, замутившая воздух, как молоко, разболтанное в воде. Все исчезло в белесом непроглядье — и небо, и лес. Сделаешь шаг — и проступят синие, полные снега еловые лапы, словно повисшие в пустоте. Еще шаг — и все вокруг будто мнется, еловые лапы передвигаются, искажаются, как нарисованные на холстине.
— Эвона, братцы, куда ветром сани-то закинуло… — хмуро ворчал Гришка, вытаскивая сани из-за дальнего угла избушки.
А Осташа понял: это не ветер набаловал, это леший повернул избу выходом на лес. И словно вся душа Осташи вдруг перевернулась вслед за избой и осветилась изнутри — нет, не тоской и страхом, а угрюмым торжеством над подавленными солдатами Ефимыча. «Вы думали, что вот просто так придете в вайлугу и заберете, чего вам надобно? Думали, что здесь жалкие людишки от глупости своей кланяются дыркам в пнях? Думали, что нет ничего хитрей вашего разуменья и страшней ваших ружей? А вот вам: оттаскивай охапками да не засыпься с головой!»
Солдаты выбрались с поляны на Шурыш и остановились. В блеклой белизне еле видны были две сизые стены леса, уходящие налево и направо. Куда шагать? Вьюга занесла вчерашний след без остатка, хотя мыслимо ли это — закопать и заровнять такую борозду? Солдаты топтались, не зная, что делать.
— Вчера мы домишку на левом берегу увидели… — без уверенности припомнил Сысой.
— На правом, — возразил Агей.
— Верно, — согласился с ним Васька.
— Братцы, на левом, — виновато сказал им Иван Верюжин. — Я точно помню…
Все замолчали, вертя головами. Ефимыч подумал, обирая с усов первые ледышки, и решился:
— Распихивай снег, доставай топоры! Прорубь будем рубить. Посмотрим, куда вода течет. Только так и поймем.
Ругаясь, солдаты скинули ружья и зипуны, начали растаскивать сугробы. Потом зазвенели, заскрежетали об лед топоры. Рубили долго — Осташа даже продрог, ожидая. Шурыш промерз крепко: лед был больше локтя толщиной. Не пожалев сил, солдаты пробили во льду целую канаву чуть ли не в сажень длиной и остановились, глядя на черную парящую воду, в которой плавало ледяное крошево. Оно тихонько, робко сбивалось током воды у одного края проруби.
— Нам туда. — Агей решительно указал рукавицей.
— Иордань надо сделать, — негромко возразил Осташа. Солдаты поглядели на него с бессильной яростью и мукой, потом снова обступили прорубь и склонились, разрубая ее накрест.
— Вот так, братцы!.. — присвистнул Ефимыч.
Всю белую ледяную кашу на черной воде течение враз смело к другому концу проруби.
— Эк!.. — обомлел Гришка и, бессловесно призывая всех, нелепо всплеснул руками.
Солдаты растерялись и молча вытаращились на Шурыш. Словно тень сошла с лощины: вот она, борозда вчерашнего следа, — никуда не делась!..
— Да будь тут все проклято! — перекрестившись, в сердцах сказал Васька Колодяжинов.
…Вновь солдаты шли по льду Шурыша по пояс, по грудь в снегах — и казалось, что по горло, что они уже захлебываются снегом. Но Осташа чувствовал, что не усталость копилась в теле, а страх. Страх витал вокруг, сидел в заряженных ружьях мохнатыми комьями пыжей, чуть слышно зудел на лезвиях заткнутых за пояс топоров, входил в грудь вместе с дыханием, стужей ломил и выворачивал суставы. Его давление нарастало медленно и неуклонно, и противостоять его холодной духоте можно было только отупением усталости от каторжной работы. А чего бояться-то? Вокруг — лишь мгла, лишь разлапистые тени елок…
Осташа чувствовал, что он словно пропитывается, набухает страхом. Но почему-то страх не пугал. Пусть и гнетущий, но осознанный страх казался уже не опасен, потому что где-то все же есть его пределы… И еще казалось, что этот страх отзывается в душе чем-то знакомым, своим и оттого делается родным, точно нелюбимый и злобный брат.
Но солдатам страх был как эта белая хмарь вокруг: вроде бы ничего особенного, терпимо. Но внезапно воля словно растворялась, и так легко было соскользнуть в слепое, бессмысленное, губительное неистовство: где же небо? где солнце? где этот чертов скит?!.