То там, то тут на улице появлялись и тотчас же исчезали какие-то личности в штатском, все чаще попадались на тротуарах брошенные домашние вещи, уже изломанные и затоптанные. Вдоль улицы тянулся по асфальту белый дымчатый след. Кто-то прошел с мешком муки, не обращая внимания, что из дырки сыплется.
Митрофану Ильичу было страшно войти даже в собственный дом. Он постоял на крыльце, но не отпер дверь, а прошел через калитку в сад, мирно млевший от жары в спокойных лучах солнца, уже клонившегося к закату. Шагая прямо по овощам, Митрофан Ильич с трудом доплелся до солнечного уголка, где рос виноград «аринка», и без сил опустился на грядку. Муся бросилась на землю, уткнулась в нее лицом, всем телом прижалась к ней, точно ища у нее пристанища и защиты от того необычного, непонятного, страшного, что творилось вокруг.
Так молча просидели они, пока багровые нити опустившегося солнца не задрожали над нагретой за день землей.
— Муся, а ведь я действительно хотел остаться, — тихо вымолвил наконец Митрофан Ильич.
Девушка отозвалась не сразу. Но когда она привстала, ее лицо, перепачканное в земле, горело сердитой, энергией:
— Скорее отсюда! Я не могу, я задыхаюсь… Меня тошнит…
Она передернула плечами. Ее тряс нервный озноб. Здесь, под ласковым солнцем летнего вечера, ей было холодно, как в погребе. Даже зубы стучали.
— Пошли, а? Ну чего, ну зачем ждать?
— Нельзя. Только когда стемнеет. Мы, Мусенька, не можем думать лишь о себе, — печально ответил Митрофан Ильич, которого теперь тоже одолевало желание немедленно бежать из города.
Оба с неприязнью покосились на бурый, грязный мешок, валявшийся в зелени, меж узловатых коленец винограда.
— Я думаю, всего лучше будет нам выйти на Звягинцево и пробираться на Большое урочище. Лесом придется идти: мы не имеем права подвергать ценности случайностям на дорогах. Да-да-да, не имеем права!
— Ах, все равно! Только скорее, скорее…
Тщательно схоронив мешок в густых, оплетенных паутиной зарослях малины, росшей вдоль забора, Митрофан Ильич позвал Мусю в дом. Пора было собираться. Он отыскал в чулане два емких охотничьих рюкзака и принялся укладываться с такой тщательностью, как будто не бежал он из занятого врагом города, а вместе с Чередниковым в очередной отпуск готовился идти на долгую рыбалку у дальних озер.
Муся не принимала участия в сборах. Она сидела у закрытого ставней окна. Нетерпение все больше одолевало ее. А старик, как нарочно, медлил, укладывая в мешок сверточки белья, зажигалку с бутылочкой бензина, солдатский котелок с крышкой-сковородкой, банки с солью, с чаем, рыболовные принадлежности и другие, как казалось, совершенно ненужные, лишние вещи.
Под конец, когда старик достал из сундука пропахший нафталином лыжный костюм и грубые туристские ботинки с шипами, хранившиеся, очевидно, с той поры, когда были юны его сыновья, и посоветовал девушке надеть все это в дорогу, а платье и туфли оставить, как лишний груз, Муся возмутилась:
— Напялить на себя это? Чтобы завтра явиться к своим как чучело? Вы что? — Она сердито потрясла перед носом Митрофана Ильича рыжими заскорузлыми ботинками: — Вы хотите, чтобы я эти уродища надела на ноги? Да? Чтобы надо мной все смеялись? Чтобы говорили, что Муська Волкова со страху с ума сошла?… Нет уж, извините-подвиньтесь! — И она сердито бросила ботинки в угол.
Старик чуть заметно улыбнулся и молча унес туристскую справу.
Недолго раздумывая девушка сунула в отведенный для нее весьма поместительный рюкзак содержимое своего узла: платья, туфли, две книжки со стихами, трубочку нот. Ценности они разделили и спрятали в обоих рюкзаках между другими вещами.
Потом Митрофан Ильич ушел переодеваться, и девушка слышала, как он возился в соседней комнате, кряхтел, вздыхал, что-то бормотал про себя. Оттуда он появился в старой ватной куртке, туго перехваченной ремнем, в суконных шароварах, заправленных в высокие мягкие кожаные сапоги — торбасы, в старой, выгоревшей широкополой шляпе. В этих охотничьих доспехах он выглядел прямее, подтянутей и моложе.
— Вот я и готов! — вздохнул он.
Но солнце еще светило. Низкие, косые лучи, просачиваясь в щели ставен, резали комнату на части. Сейчас, когда идти было еще нельзя, а делать стало уже нечего, наступили самые тягостные минуты. Митрофан Ильич сидел в старом глубоком кресле, в котором обычно, вернувшись с работы, любил подремать с газетой после обеда. Но он не развалился в привычной уютной позе, он сидел прямо и напряженно, как сидит на вокзале пассажир, с минуты на минуту ожидающий поезда. И происходило это не только потому, что одет он был по-дорожному, нет. В этом домике, где он жил, воспитывал детей, нянчил внуков, он чувствовал себя теперь уже не хозяином, даже не гостем, а случайно забредшим чужим человеком, которого каждую минуту могли вытолкать на улицу.
Дом был там, куда отошла армия, куда увезли банковское добро, где был Чередников.