Анна Михеевна, пуще всего на свете любившая свое дело, первоначально с недоверием посматривала на хорошенькую помощницу. Но Муся неожиданно проявила столько терпения, заботливости, столько дружеской ласки к раненым, так быстро приобрела необходимые навыки в новой работе, что строгая старуха-врач безбоязненно оставляла на нее раненых и даже признавалась, что немножко ревнует их к своей помощнице.
Муся сделалась любимицей партизанского госпиталя. Стоило ей на минуту отлучиться, как из землянки слышались разноголосые крики:
— Маша, Маша!.. Сестреночка! Сестричка!..
Дело тут было не только в том, что она научилась смело и вместе с тем осторожно промывать раны, менять повязки, накладывать шины. Просто чем-то свежим, весенним веяло от ее тоненькой, ловко охваченной халатом фигуры, от юного задорного лица, от непокорных кудрей. Старики-партизаны, наблюдая, как бесшумно движется она между койками, вспоминали свою юность и своих дочерей; люди зрелые, глядя на нее, думали о женах и ребятишках; молодежь смотрела на сестру с обожанием. Все были понемножку влюблены в нее той тихой и чистой солдатской любовью, какая расцветает иногда среди окопной глины, пороховой гари, среди крови и тягот войны, — любовью бескорыстной, простосердечной, не требующей ничего взамен.
Чувствуя это, Муся старалась быть со всеми ровной, не имела любимчиков, всем слабым в свободную минуту с одинаковой охотой стригла ногти, поправляла подушки, а иных даже брила. Делая что-либо, она всегда напевала, будто была наедине сама с собой, и это особенно нравилось ее подопечным.
— Когда я первый раз вас там, в банке, увидел, не понравились вы мне. Так, подумал, трясогузка какая-то, — признался ей однажды Мирко, когда она брила ему бороду.
Крепкий волос трещал под тонким лезвием. Из-за белой мыльной маски на Мусю смотрели горячие, мрачноватые глаза. Она знала, что глаза эти всегда неотвязно следят за каждым ее движением. И всякий раз от этого взгляда ей становилось не по себе. Мирко Черный был единственным из раненых, с которым она чувствовала себя неловко, связанно, которого она даже почему-то побаивалась.
— А теперь удивляюсь, как же это я так про вас тогда подумал…
— Молчите, Мирко, нос отрежу! — попробовала отшутиться Муся, чувствуя, что разговор принимает тягостный для нее оборот.
Продолжая брить, девушка избегала смотреть в глаза молодому партизану. Руки у нее начинали дрожать, теряли обычную свою ловкость.
— …Думал — так, трясогузка, а вы вон какая! — настойчиво продолжал Мирко. — Дал, дал тогда промашку Черный, милая барышня!
— Я не барышня… и не вертите головой! — сердито перебила девушка.
— Эго у нас в таборе так говорили: «милая барышня». Я ведь цыган, в таборе родился. Мы, может, тысячи лет по миру таскались — ни границ, ни крыши. А потом рассыпался наш табор. Зачем кочевать, когда никто не гонит!.. Я вот на паровозника выучился, помощником ездил, тоже кочевая профессия: сегодня здесь, завтра там… Много вашего брата, милая барышня, повидал, а такую, как вы, сестреночка, первую встретил. Зазнобили вы мое сердце…
Мирко перешел на шепот. Горячее дыхание его обжигало щеку девушки. Дышал он тяжело, с хрипотцой, и это было особенно слышно, оттого что в землянке наступила почему-то необыкновенная, тяжелая тишина. Лишь звучно трещал под лезвием жесткий волос.
— Может, думаете, о золоте говорю? Золото что? Я б и сам его так вот, как вы, понес, — продолжал Черный. — Золото это вашего мизинчика, сестреночка, не стоит… Я вас теперь даже во сне вижу. И знаете, как я вас вижу?
— Ой!.. Ну вот и порезала… Болтаете под руку глупости всякие! — воскликнула Муся. Она выпрямилась, серые глаза ее сузились и потемнели. — Еще слово, и я уйду… — Чувствуя, что все раненые слушают этот разговор, девушка постаралась смягчить свой гнев шуткой: — Вот и будете лежать недобритый, с половиной бороды…
И сразу веселым, добродушным гомоном наполнилась просторная землянка:
— Ай да сестричка!
— Не выйдет, цыган, семафор закрыт!
— Таких звонарей на любом полустанке сколько хочешь. Пучок — пятачок цена… Нужен он ей…
Мирко смахнул полотенцем мыльную пену, отвернулся к стене и, не дав себя добрить, так и пролежал до вечера.
С тех пор Муся стала бояться Черного. Перевязывая ему раны, она старалась глядеть в сторону, избегала разговаривать с ним. Но глаза-угли молча преследовали ее. Даже отвернувшись, она все время чувствовала на себе их взгляд.
18
Иногда под вечер в госпитальную землянку заглядывал Николай. Он делал вид, что ходит проведать свою соседку Юлочку. Взяв девочку на руки, он выходил с нею наружу. Но Муся знала, к кому он приходит, и, найдя удобный повод, сама выскальзывала наверх.