Из горького раскаяния — не перед Гийомом, скорее перед Аллахом милостивым, милосердным — Абу-Бакр после порки подарил рабу стеганое одеяло и подушку под спину. А также переселил его из общей рабской комнаты в свой собственный покой, с молитвенным ковриком и диваном для сидения. Когда Гийом проснулся (о, я умер. Иисус сладчайший, слава Тебе, я умер, я умер за Тебя, вся эта белая — алая — полосатая история кончилась, я счастлив, я лежу в густой траве, она колет спину и плечи, убери ее, Господи, она невыносимо колет, мама, как ужасно болит спина, и зад, и плечи тоже) он лежал лицом вниз в благоухающей райскими розами, мутно-светлой комнате, и была блаженная прохлада. Это толстые войлочные драпировки висели по стенам, и по ним стекала ледяная вода — давнее устройство в богатых домах от удушающей жары. Но при виде бородатого, старого, жалостливого лица, склонившегося из сияющей пустоты — Гийому только и оставалось, что с тихим стоном закрыть глаза. Нет, на самом деле беззвучно. Потому что звук издать не получилось, и потому что Гийом слишком устал быть собой. Вообще быть. И потому что святой Стефан не пришел. А так же святая Евлалия, и Евгения, и святой Иоанн.
И когда старый негромкий голос спросил его в красноватой темноте: «Ну что, понял теперь? Будешь еще так делать?» — он только покачал головой, послушно отрицая, а от углов глаз тянулись слезы, и кто сам бы сделал иначе — тот пусть его осудит.
Абу-Бакр собственноручно намазал Гийомовы шрамы сарацинской вонючей мазью. Сам утешил его, разрешив полежать еще целый день в постели. И сам объяснил, что больше так больно и скверно никогда не будет — при одном только условии: в этом доме Гийом не посмеет более молиться по-христиански. Вот если выйдет на улицу и там встретит христиан — а в Акконе они есть, здесь треть населения христиане — пускай преклоняется и совершает свои рака`ат, сколько ему влезет. Но не в этом доме. Никогда. Иначе, дитя, я буду вынужден снова тебя наказать.
Смотри, вот окутал их мрак Преисподней, и охватил пожар медно-красного пламени. И они слышали в нем клокотание И клокочущее храпение от сильной ярости и гнева. Тогда упали они на колени, И виновные уверились в неминуемой гибели, Даже и чистые убоялись дурной участи, И пророки потупили головы перед владыкою страха. Было возглашено: — Где раб Аллаха и где сын его раба? Где тот, кто сам себя обольщал в своем заблуждении? Где тот, кто был похищен смертью, когда не думал об этом?..[12]А он был здесь, Господь милостивый, милосердный. На стеганом тюфячке, в подвальной летней комнате, в городе Акра, и его решимости и любви хватило на четыре раза. На четыре раза вечерних молитв, и в четвертый раз ему хватило только одного удара плеткой — сзади по склоненной в молитве тощей спине — и одного бешеного взгляда черных удлиненных глаз, чтобы понять — на этот раз его правда убьют, а святой Стефан не придет опять, оставь это, жалкий дурак. И именно на четвертый раз он сам — стремительно, после первого же удара, яростной болью прочертившего по ребрам границу меж желанием быть собой и желанием быть — отказался от продолжения. От завершения — полной беспомощности, душащего скоростью ритма часто втягиваемого дыхания, которого все равно потом не хватит, и собственного голоса, который ты в какой-то момент слышишь со стороны — тонкий, потрясающе тонкий, как у ребенка или женщины, сорванный, вопящий. Может, молитву. Но ты все равно уже не помнишь, что это за слова.