Целую вечность я не видел свою сестру Марию. Я очень ее любил, когда был маленький. Хотя я был младше всего на два года, она учила меня всему, что знала, и плакала и смеялась, когда я смеялся и плакал; она была матери как бы третьей рукой. Однажды, когда мы только что переселились из Ирпинии в Неаполь, следуя за неизлечимым кашлем отца, нас с Марией послали в соседнюю лавочку купить на два сольдо кофе, и мы заблудились в окрестных переулках. Шестилетний мальчик и восьмилетняя девочка ищут дом, в котором живут всего несколько часов; они не помнят названия улицы, они знают только, что к двери ведут три ступеньки и что привратник хромой; каждый жалеет себя и другого, оба плачут, обнявшись, словно пытаясь защититься таким образом от всего, чем чревата случившаяся с ними беда; на каждый жалостливый вопрос они отвечают, что привратник хромой, а ступенек три. Впрочем, этого в конце концов оказывается достаточно. Ведь в Неаполе вам стоит только сказать: «А не видели ли вы волну такую-то посредине моря?» — как кто-нибудь из только что подошедших после короткого раздумья уверенно покажет вам на нее пальцем. Как те зернышки кофе, которые сжимал я тогда в руке, так воспоминания о пережитом страхе еще и сейчас хранят силу и аромат в моем сердце: я мог бы смолоть их, вскипятить и пить сколько хочу. В течение нескончаемых минут мы с сестрой чувствовали себя сиротами, мы подсознательно ощутили то, что нам еще только предстояло пережить, нас словно предупредили тогда на чужом, непонятном языке о том, что скоро мы потеряем все: даже горькое утешение страдать вместе.
Да, но разве любят они друг друга, дети семей, задавленных нуждой? Когда суп разлит по тарелкам (мать всегда разводит его до полной прозрачности, чтобы было больше), когда хлеб нарезан и каждый подсчитывает поры в чужом куске, в этот момент — спрашиваю я вас — в этот момент любят ли друг друга братья и сестры, любят ли они друг друга за столом? «Сегодня умрешь ты, и твою порцию съем я, а зато завтра умру я — хорошо?» — вот какие мысли лезут им тогда в голову.
Под неуловимыми движениями рук девочек еда словно испаряется, их острые зубки даже не пришли в движение — если хотите, можете проверить: их дыхание пахнет лишь конфетами, причастием и надеждой, — и тем не менее лучшего куска мяса уже нет… вот он был, вот еще следы соуса на тарелке, вон какой он был большой, с гребешком жира, или нет, лучше с бахромкой из нервных волокон, которую можно жевать целую вечность и после которой во рту надолго остается вкус жаркого и воскресенья. Больно толкают друг друга выставленные на скатерть локти, сквозь занавеску просвечивает алое солнце, вода в бутылке свинцового света, крошки подрагивают на скатерти от нашего дыхания; тот, кто в этом доме не питался бы еще и завистью, тот оставался бы вечно голодным. Дорогая Мария, я убежден, что вдали от тарелок наша взаимная привязанность была безгранична, каждому из нас следовало бы просить у другого прощения за свое воровское, в ущерб брату или сестре, появление на свет: прости меня за то, что я родился, дорогая сестра, ведь и я тоже, когда мы играем камешками или пуговицами на площадке лестницы, я тоже не вспоминаю о том, как это было несправедливо, что, родившись, я уже нашел в этом мире тебя; я не убиваю тебя, видишь, я даже целую тебя и треплю тебе волосы и засыпаю наконец на твоих тонких, как прутики, коленях. Вот оно, наше детство — каждодневная ненависть и каждодневное примирение: я хотел бы видеть тебя мертвой, черной среди белизны тарелок, и крестик на том месте, где была твоя ложка, но до обеда и после обеда я так тебя люблю!
Но хочешь не хочешь, а человек растет быстро. Сестра стала ужасно длинной, ноги свешивались у нее с кровати, и мать, проснувшись, укутывала их шалью, которая тут же разматывалась и свисала с них, как знамя, держась только на больших пальцах; сколько раз я смотрел на эту серую тряпку, когда утро навевало на меня свой сладкий и непрочный, свой обманчивый сон; солнце в этот час било прямо в лодыжку сестры, как в зеркальце, а на противоположной стороне кровати, на подушке, я видел ее волосы, казавшиеся в полумраке странно синими, и думал: «Какая она красивая!»
Дорогая Мария, в ту пору ты стала настоящей красавицей, стройная девушка с огромными глазами и ртом, испуганным и восхищенным робкой лестью губной помады; все это наполнило меня новой ненавистью, я стал ревнив, я караулил тебя, я тебя тиранил! Я был тогда очень горяч и схватывался со всяким, кто слишком долго смотрел на Марию, я устраивал дома и на улице сцены, вспоминать о которых мне сейчас немножко стыдно и немножко смешно. Закрой это окно, я не хочу, чтобы ты читала Да Верону, а я тебе говорю, перестань дружить с этой Капеццуто и т.д. Она упрямо сопротивлялась. Непослушание так естественно в женщине, она говорила «да», а в самом деле это было «нет»; однажды я схватил ножницы и обрезал ей волосы.