Дон Луиджино был, что называется, фанфарон болтливый и самодовольный, поскольку был он перчаточником с улицы Перчаточников, то есть перчаточником безвозвратно и окончательно, в неподдающемся исчислению поколении. Его дед умер в ресторане «Скала Фризио», поспорив, кто больше съест макарон; отец просадил состояние во время двухнедельного гулянья на Капри в обществе важных господ, которые, надо отдать им должное, прислали-таки свои визитные карточки, когда он повесился в заднем помещении своей лавки; когда требовалось выкинуть чего-нибудь этакое, небывалое, на что не решался никто, последний из рода Гарджуло проталкивался сквозь толпу и начинал действовать. День паломничества в Монтеверджине был его день. Перед тем как тронуться в путь, экипажи собирались у моста Казановы, окруженные несколькими рядами зрителей, которые простодушно аплодировали всему происходящему так, словно все эти великолепные Гарджуло, снискивая свои триумфы, представительствовали от каждого из них. Усердные эмиссары дона Луиджино распространяли потрясающие слухи: рукоятка у его хлыста — червонного золота, султаны на головах лошадей из настоящих страусовых перьев, колокольчики — из чистого серебра. Словно бы для подкрепления всего сказанного, дон Луиджино, удерживая одной рукой рвущихся лошадей, другой пригоршнями расшвыривал по обе стороны коляски конфеты, гвозд
Восхождение начиналось в субботнюю ночь, так чтобы с первыми лучами солнца быть уже на вершине. На этом крутом горном подъеме паломники-богачи вроде Гарджуло смешивались с бедным людом и то и дело должны были уступать дорогу процессиям тех несчастных, которые, словно знамя, несли на поднятых руках своих неизлечимо больных родственников, подбадривая их яростным чтением молитв. Лошади вставали на дыбы, чуя запах лохмотьев и болезней. «Мама-славянка, прости и помилуй», — кричали женщины, старые, как камни, с лицами, искаженными отблесками факелов; возбужденные острыми ароматами леса, они бежали к мадонне бегом, словно собираясь ее линчевать. Последний и самый крутой участок пути, где на равном расстоянии друг от друга стояли двенадцать часовен, должен был изображать все этапы крестного пути; больные и увечные преодолевали этот отрезок на коленях, камни делались красными от крови и солнечных лучей — уже рассветало. Ветер носил по площади листья и струи ладана, шевелил связками орешков на прилавках, сдувал с нуги мучную присыпку, которая прилипала к волосам женщин, слабая струя фонтана то опадала, то поднималась; у часовни Подаяния дон Луиджино вспомнил, кто он такой, и швырнул за решетку на пол, усыпанный монетами, самое красивое из своих колец.
Это положило начало его состязанию с оптовым торговцем кожей доном Эудженио Капуто; увидев, как потряс всех присутствующих жест Карджуло, он сорвал с шеи синьоры Капуто великолепное ожерелье и швырнул его вслед за кольцом.
— Ну, ты молодец, — ядовито сказал дон Луиджино.
— Подумаешь, ерунда, — ответствовал дон Эудженио, а пальцы синьоры Капуто, вцепившиеся в решетку ограды, стали белыми, как ряса монаха, который, стоя совсем рядом и не поднимая глаз от своей книги, не упустил ни одной подробности этой сцены.
На обратном пути в Ноле оба фанфарона обедали в одной траттории. В ней собрались сливки неаполитанских фанфаронов, но, как и положено в драме, протагонист там мог быть только один. Дон Луиджино подождал, пока дон Эудженио закажет для себя и своей небольшой свиты самые изысканные блюда; потом подозвал официанта и лениво выразил желание получить просто бутерброд.
— Как, просто бутерброд?
— Да, — сказал дон Луиджино, — я хочу, чтобы мне запекли вот эту птичку между двумя гренками.
И он с большим достоинством указал на висящую на стене клетку; потом сдвинул брови и замолчал в ожидании ответа. В гробовой тишине раздался голос владельца траттории:
— Но это же певчая птичка, ваше превосходительство.
— Ну, разумеется. За голос я плачу отдельно — тысячу лир, — ответил с очаровательным терпением дон Луиджино.
Потом, вздохнув, добавил: