Такой же сердечный и вызывающий, вычурный и бесхитростный, простирался вокруг нас Неаполь, выглядевший как оркестр в полном составе. Решетки балкончиков напоминали арфы; круглые, как иллюминаторы, оконца походили на раструбы тромбонов, черные вмурованные в стену электрические кабели с фарфоровыми изоляторами казались кларнетами, а трещины в туфовых стенах словно воспроизводили эфы на верхней деке скрипки. Маленькие площади походили на басовый ключ или на половинную ноту: крохотный кружочек на палочке… Подражая своему учителю, я на ночь укладывал мандолину на стул подле кровати, как разбойник свое ружье. От скольких сновидений самых разных людей тихо дрожали у их изголовья струны мандолины! Повторяю, мандолина — это одушевленный инструмент, который или привязывается к вам, или навсегда исчезает, как кошка. Мандолина не терпит забвения: или вы будете играть на ней постоянно, или потеряете ее. Я потерял свою около тридцати лет назад. Когда умер мой незаменимый учитель, я бросил музыку. И при первом же переезде на новую квартиру — прощай мандолина. Пальцы дона Аниелло навеки онемели через три дня после того трагического концерта двадцать четвертого октября 1918 года. С праздника святого Рафаила он вернулся в смертельной лихорадке. Но еще поздно вечером двадцать седьмого, уже лежа в постели, он выслушал и с презрением отверг мои ученические этюды. Его мандолина работы Виначчи лежала рядом с ним на одеяле, и так их обоих и нашли около полуночи — холодными и безжизненными. Я думаю, что смерть за ним явилась крохотная и будничная, тупая и невыразительная, словно выползшая из корпуса мандолины, где она все время скрывалась, как голова черепахи под панцирем. Странные родственники дона Аниелло нагрянули для раздела его имущества и позорно перессорились между собой. Единственной ценной вещью была мандолина Виначчи, но ее сломали в потасовке. Дон Аниелло остался наконец наедине с самим собой в загробном своем одиночестве. Жители переулка принесли на заупокойное бдение только свои слезы. Моя мать, у которой их было хоть отбавляй, накинула шаль и сказала мне: «Пойдем, Пеппино».
Крестный отец
Если я сразу же без обиняков скажу, что дон Эудженио Ланцалоне был либо лучшим, либо худшим из людей, то кто же мне поверит на слово? Однако благоволите прежде всего обратить внимание на дом дона Эудженио в Кристаллини, на единственный в Неаполе бассо,[45]
украшенный вывеской не только на наружной двери, запиравшейся на ночь, но и на внутренней, застекленной, через которую внутрь бассо проникает дневной свет. Наверное, вывеска — это слишком громко сказано, если иметь в виду маленькую целлулоидную пластинку с надписью «Ланцалоне. Сезонная торговля. Рыба и фрукты». А теперь я просто и не знаю, с чего начать, чтобы дать вам представление о человеке и о его жизни: все здесь перепутано и противоречиво, и ничего толком нельзя понять и выделить из общей картины; одним словом, я вижу перед собой дона Эудженио в его ветхом, как из лавки старьевщика, костюме и сразу же спешу сообщить, что последнее наводнение в Кристаллини (вода низвергается сюда с холмов Каподимонте, образуя бурные засасывающие маленькие водовороты, похожие на пупки) лишило семейство Ланцалоне и вывески, и новорожденного; только мебель удалось чудом отыскать на площади Кавура. Теперь я хочу объяснить, что «сезонные фрукты» — это моллюски и раки, естественное дополнение рыбы, которую продает дон Эудженио, а отнюдь не фиги или груши; и добавлю еще, что мысль о вывеске пришла в голову дону Эудженио на случай, если вдруг кому-нибудь посреди ночи понадобится постная пища; и она в самом деле понадобилась: вот откуда ни возьмись маленький человечек фантастического вида, запыхавшийся и весь белый в лунном свете, срывает дверь с петель и кричит, что беременная срочно требует кефали; рыба появляется так быстро, как будто Ланцалоне спит, держа ее у себя на ночном столике, но она уже попахивает, и дон Эудженио говорит, пожимая плечами: «Будем взаимно снисходительны, уважаемый. И ваша супруга ведь не вполне в порядке». Стрекочет сверчок, и луна безмолвно взирает на них сверху.