Когда я вышел, помывшись с дороги и переодевшись, Хрустов сидел за столом и покорно меня ждал. На белой скатерти стоял большой заварной чайник с красными цветами по бокам, в вазе возлежали конфеты и сухарики, в стеклянных розетках посвечивал густой мед, еще не осевший после того, как его налили, отдельно в глубокие плошечки были выложены варенья, как я понимаю, из разных ягод: черные — смородиновое, сизое — голубичное, красное — малиновое…
— Может быть, тебе с дороги настоечки? — спросил Лев Николаевич. — Есть на рябине, есть на смородине. Мне не дают. А тебе-то можно.
— Я тоже не буду, — ответил я, заглядывая в его тоскливые глаза. Боже мой, сколько времени ушмыгнуло с тех пор, когда мы, в тесном кругу, сидя в бараке перед печкой, пили из кружек ужасный какой-то портвейн и горланили песни под гитару! Четверть века!
Это из песни геолога Александра Городницкого. Его в Сибири всегда уважали. Недавно видел по телевизору — белый сделался, маленький…
Пели с восторгом и Окуджаву:
Окуджавы нет уже на свете. И Высоцкого нет. А мы с восторгом пели его «страшилки» про кикимор в муромских лесах…
Галина Ивановна принесла с кухни порезанный лимон на тарелочке и, поймав мой взгляд, «Только не о политике!» — попросила еще раз глазами. Даже покрутила кривым мизинцем вокруг рта.
Но Хрустов есть Хрустов. Он откинулся на скрипнувшую спинку стула и важно этак спросил:
— Много в родной стороне всякого ходит народу. Ну, расскажи-ка ты мне, что ты слыхал про свободу.
В прежние годы мы любили это четверостишие Некрасова. Его вычитал где-то Алёша Бойцов. Мы эти строки нараспев произносили при встрече, театрально оглядываясь при этом — не подслушивают ли?..
— Расскажу! — как бы согласился я. — Знаешь, был на острове Свободы, ну, на Кубе… вот идешь по Гаване — среди бела дня стоит толпа кубинцев, трое-пятеро играют на аккордеонах и скрипках, еще трубы у них, барабан, а остальные вокруг зубы скалят, веселятся, танцуют. Завернешь за угол — там другой оркестр и другая толпа. И танцы, танцы! Восторг бытия!
— За счет нас, — насупил брови Хрустов. — Ты не помнишь разве, каждый день Кубы обходился СССР в один миллион долларов! За такие деньги чего не веселиться? Платили бы нашим пенсионам такие деньги… они бы не перекрывали улицы!
Галина Ивановна склонилась над ним и несколько фальшивым тоном пропела:
— Лёвочка! Дело прошлое. Вы бы рассказали, Родион, как ваш музей, хороший?
— Да. А зал современности самый красивый… висят портреты известных сибиряков, Альберта Васильева… и Льва Хрустова, конечно…
— А мой-то с какой стати? — вдруг сжал кулаки Хрустов. — Если по дружбе — сними!
— При чем тут дружба? Ты же получил грамоту в день перекрытия… и медаль после того ледохода…
— Посадить надо было меня за Леху, а не медаль давать… — проворчал Лев. Он хлебнул чаю, обжегся, вскочил. — Вы пейте, я в окно посмотрю. В меня столько жидкости вкачивают…
Жена обняла его за худые плечи.
— Левочка… гость приехал, посиди. Ну, не всё же крутится вокруг тебя. Он про других расскажет.
— А я и не говорю, что вокруг меня. Я, может быть, самый ничтожный в нашем ряду… я, может быть, «нарочно лицом никого не новей…»
Да уж, Хрустов от скромности не умрет — это он процитировал Маяковского, а там дальше строки: «Я, может быть, самый красивый из всех твоих сыновей!»
Он с размаху опустился на стул и буркнул:
— Ну?
Я понял, о чем мне лучше рассказывать.
— Знаешь, у нас есть зал — сказка! Камни, минералы со всей Сибири… обалдеть можно, какая красота! И лазуриты, и чароиты, и кварц с золотинками, и жадеит… и агат, и черт-те что…
— А геологов наших кинули, — глухо прервал меня неугомонный Хрустов. — Кому нужны!.. Столько наоткрывали для этих олигархов нефти, газа… Что, разорились бы выделить каждому до самой смерти хоть по сто долларов в месяц?!
Галина Ивановна подсела рядом, снова обняла мужа, вихры ему потрепала.
— А вот есть у нас зал… — продолжал я, вдохновенно улыбаясь, понимая, что играю, как плохой актер. — Есть зал, говорю, пушнина Сибири. Согласись, такой красоты ни в одной стране! Кстати, сейчас охотникам платят хорошо, не то что при советской власти. Я помню, бывал в Эвенкии, один передовик сдал сорок семь соболей, ему — орден Ленина, а за каждую шкурку всего по тридцать пять рэ. А на аукционах в Европе, сам знаешь…
— Знаю, — кивнул Хрустов. — Обворовали Россию… Вся Россия скоро превратится в музей. Ничего живого не останется. Япошкины дети будут приезжать, а им: вот в этих домах жили русские… вот на этих заводах работали русские…
— Перестань! — стал сердиться уже и я. — Ну, чего ты всё сворачиваешь?! Будем работать — всё наладится.
И я замер — он смотрел на меня все тем же, ненавидящим взглядом, каким смотрел месяца полтора назад.